Бремя колокольчиков
Шрифт:
– Но, отче... у него ж дети малые, младшая больная, может есть возможность хоть какая?
– продолжил атаку отец Вячеслав.
– А надо было служить, а не рожать!
– жёстко ответил отец Константин.
И тут отец Сергий решился на последний аргумент.
– У нас и так нагрузка большая, мы почти без выходных служим, а тут человека убирают. Это не может не сказаться на службе. Может, есть возможность хотя бы временно его оставить... пока не пришлют кого. А там видно будет...
– Ничего! Пока послужите и так. А я рекомендацию Аркадию напишу на рукоположение в священники - походил три года в дьяконах и хватит!
Дьякон Аркадий покраснел под недобрым взглядом собратьев.
– Спаси Господи, отец настоятель!
– проговорил он.
Рядом сидевший протодьякон Николай не сдержался.
– Что ж, Аркаша, поздравляю! Услышал Господь твой стук... в Его врата! Заслужил, так заслужил! Дай те Господь по делам твоим! Аллилуйя!
ИЗ
Троллейбус, который ушёл
Мое место слева, и я должен там сесть.
Не пойму, почему мне так холодно здесь,
Я не знаком с соседом, хоть мы вместе уж год,
И мы тонем, хотя каждый знает, где брод.
И каждый с надеждой глядит в потолок Троллейбуса, который идёт на восток.
Кино [140] , «Троллейбус».
Дни шли за днями, сливаясь в единую серо-грязную массу. Дочке становилось всё хуже, и жена-Света всё время ездила с ней по больницам. Отец Глеб оставался на хозяйстве. Что-то готовил, как-то прибирал, много спал и в бессмысленном раздражении смотрел телевизор.
Иногда появлялись какие-то требы, старые прихожане что-то подкидывали на жизнь. Но из состоятельных, тех, на кого Глеб надеялся, что поддержат, помогут найти хоть какую-то работу - отвернулись все.
Все заходы на патриархию напрямую и через знакомых заканчивались одним ответом: «Вам в Москве не служить! Где рукополагались - туда и езжайте!» Туда он ехать не мог прежде всего из-за больной дочери, да и понимал, что уехать туда, значит уйти из семьи.
Устроиться на светскую работу тоже не удавалось. За тридцать пять, без опыта работы - ты никому не нужен. Машину водить Глеб не умел, в компьютерных программах не разбирался. Светины родители всячески давили, чтобы дочь развелась с таким мужем. Он это знал, но что мог сказать? Со Светой они почти не разговаривали, им было друг не до друга, каждый был заключён в собственную боль.
В окна светило яркое весеннее солнце. Первые секунды после пробуждения Глебу было как-то тихо и хорошо. Дома никого не было. Неужто это солнце и этот воздух могут так всё изменить в человеке? Как будто всё ощущение жизни изменилось, хотя ведь ничего не произошло. Надежд - никаких, а чувствуется окружающее живым, а не мёртвым и безнадёжно мрачным.
Глеб включил телевизор и сел пить чай. Показывали Питер. Вот эти любимые улочки. А вот троллейбус. Глебу вспомнилось, как они со Светой первый раз поссорились тогда, в 88-м, когда поехали в Питер автостопом во второй раз. А из-за чего, и не вспомнить... Сели в троллейбус и не разговаривали друг с другом. Тут-то Глеб и придумал взять Книгу жалоб и предложений[141], что стояла в
специальном металлическом кармане заводительской кабиной, и написать туда от имени несчастного озлобленного советского человека.
«Я жалуюсь не на советский троллейбус, который прекрасен в своей простоте и прямолинейности, а на врагов народа, лишивших честного труженика законной рюмки водки после рабочей смены. О чём я думаю сейчас по дороге к станку? О ней, о рюмке, и о жидах, лишивших меня её! Почему я уверен, что это сделали жиды? Да потому что, этого не могли сделать наша партия и правительство! А рюмки нет... Есть лишь воспоминание о ней и печаль. А кому выгодна печаль русского человека? Только международному сионизму и прочей буржуазной сволочи! А предлагаю я, чтоб троллейбус наш шёл не на восток, как хотят некие наши прозападные псевдомузыкантишки, а к коммунизму! А без рюмки туда дороги не найдёшь!»
Написав это, Глеб молча протянул книгу всё ещё обижавшейся Свете. Та заулыбалась, прочтя, достала ручку и тоже начала что-то строчить, потом передала обратно Глебу.
«Как же я не люблю эти грязные троллейбусы, но тут уж жалуйся, не жалуйся, на такси не уедешь. А люди? Кругом весна, цветы и я, такая цветущая и прекрасная, еду рядом с ними, а они не обращают внимания ни на меня, ни на весну! Вот этот, только что в эту книгу писал, такой суровый, но по-мужски симпатичный, о чём он думает так грустно? Может быть о девушке? А я стою здесь, а он меня и не замечает. И что я могу после этого предложить? Пусть в троллейбусе везде будут не окна, а зеркала! И везде буду отражаться я!»
Так они исписали полкниги жалоб, пока водитель не заметил и не наорал на них, чтоб убирались из троллейбуса. Но они как раз приехали.
До мастерской Антона оставалось каких-то минут пятнадцать пёхом. Как и в прошлый год, они хотели вписаться сюда на ночь.
– Заходите, ребят!
– впустил их радушный и уже подвыпивший хозяин флэта.
– Вы - вовремя! У нас тут весело, полно народу, вон и Густав[142] [143] из Кино сидит, может, из Митьков кто заглянет на огонёк...
– А Цоя[144] не будет?
– с надеждой спросила Света.
– Чурки-то? Вряд ли...
– А что ты его прям уж так чуркой...– возмутился Глеб.
– Да не парься! Это я в шутку... Знаешь, как я с ним познакомился?
– Нет, я и не знал, что ты с ним знаком.
– Это года три назад было. Концерт был сборный, а на него хрен попадешь. Ну, я ДК обхожу, думаю, где-то, наверняка, есть лазейка. Смотрю, чурка какой-то на балконе курит. Думаю, блин, чурка внутри - а я снаружи! Я ему и говорю: «Эй, индеец, подтяни меня!» Он молча руку мне протянул, да
высоко было - не дотягивается. Я ему: «Ну, что ты! Я те свитер кину, а ты меня подтяни!» Он: «Давай!» - говорит. Подтянул в общем, хоть ему и нелегко было: я-то - здоровый, а он - щупленький такой. «Спасибо!
– говорю.
– Чурка лучший друг человека!» Тот мне ничего в ответ. Улыбнулся только. А потом я его на сцене вижу, это Цой! Я ж его и не видел до того... В общем, я его с тех пор чуркой и зову.
– Прикольно...