День последний
Шрифт:
Только от одного не мог Обрад отучить односельчан. Сколько он им ни толковал, какими муками ни грозил, никто из них не хотел отказаться от того, чтоб убивать лесных зверей и поедать их мясо. Чуйпетлевцы больше всего на свете любили охоту. Если какой-нибудь крестьянин, отдыхая у себя в сенях в жаркую пору дня, слышал доносящийся из лесу топот кабана или далекий рев оленя, он забывал и об отдыхе и о жаре, хватал что попалось под руку и бежал преследовать добычу. Вернувшись с пустыми руками, он скрывался до ночи на опушке, чтобы никто не видел; если же зверя удавалось убить, шел прямо в деревню среди бела дня с еще дышащей окровавленной добычей на плече, сам в крови и шатаясь от усталости.
Видя, что ни уговоры, ни угрозы не действуют, Обрад стал ходить в лес без всякого оружия, с одной палкой, как бы говоря чуйпетлевцам, что звери могут теперь сделать с ним то, что чуйпетлевцы делают с ними, и отомстить селу. Но, потому ли, что звери добрей, чем люди, или потому, что они сами убегали от Обрада, он возвращался домой целехонек, провожаемый молчаливыми и виноватыми взглядами крестьян. И это не помогло. Крестьяне попрежнему ходили на охоту, ловили зверей и птиц в силки, вволю лакомились их мясом и кровью. В конце концов Обрад махнул рукой и только' сам не вкушал убоины, питаясь грибами и медом, малиной да терпкой мушмулой, в изобилии даваемыми лесом.
С тех пор как вернулся Обрад, в село время от времени, а иногда и частенько стали захаживать посторонние: то женщина, живущая за девять сел в десятом, придет за лекарством от бесплодия, то углежо'г, которого укусила змея, а то разбойник-хусар с глубокой гноящейся раной, нанесенной топором воина-пограничника. Сначала крестьяне хмурились и сердито ворчали на гостей, а если Обрад бродил в это время по лесу, просто не пускали их в село. Но со временем привыкли и даже стали гордиться, что народ из такой дали приходит к их односельчанину Обраду.
Вот какой был Обрад из Чуй-Петлева: зелейщик и знахарь для чужих, грамотей и толковник для села, богомил для экзархов, появлявшихся порой в окрестных селах для взимания владычины 11 и надзора за сельжими попами, а по сути — простой крестьянин, только умней и прилежней других. Но по черной шерстяной одежде и бледному постническому лицу его можно было принять за монаха, изгнанного за какую-то провиниость из монастыря.
6. МОМЧИЛ
В то время как Райко со своей дружиной приближался к Чуй-Петлеву, Обрад, выйдя в просторные сени своей избы, разговаривал с двумя крестьянами, носившими оба имя Иван, но имевшими каждый особое прозвище: один — Коложега, что по-ихнему значило «зима», другой — Прах. У порога двери, ведущей в горницы, храпели несколько человек, по виду не крестьяне; одеты они были как спутники Райка, а вокруг них валялись на полу и стояли прислоненные к стене секиры, похожие на лопнувшее гранатовое яблоко огромные палицы, тяжелые изогнутые мечи и стройные, тонкие луки. Остальные избы еле виднелись в предрассветном сумраке. Над темной линией леса, на уже побелевшем, но' еще сонном небе поблескивали звезды. Время от времени утренний ветерок покачивал верхушки деревьев, но ни его дыхания, ни шелеста листьев не было слышно.
— Что так рано поднялись, Прах и Коложега? — тихо спросил Обрад, глядя в серые, озабоченные лица обоих крестьян.
Он был высокого роста и казался еще выше, оттого что лицо его, маленькое, продолговатое, удлиняла узкая, обвисшая, как кудель, тронутая сединой борода. Впалые глаза так и горели в глубоких темных глазницах.
—
В лес собрались или что дурное приснилось? — продолжал он.Оба крестьянина переглянулись и одновременно тяжело вздохнули.
— Эх, кабы только приснилось, Обрадка! — начал,
наконец, обладатель прозвища Коложега, высокий и сухопарый, как Обрад, но старше его. — Мы встали бы, зевнули да в лес пошли —грибов набрать, зайчишку из самострела подстрелить. Нет, не приснилось нам, а от этих вот безбожников, — тут он кинул выразительный взгляд на спящих хусар и заговорил еще тише, — мученье нам, нелегкая их возьми совсем, чтобы им, окаянным, пусто было! .
— И ты, Прах, тоже на них жалуешься? — осведомился Обрад у второго крестьянина.
Этот был помоложе, поииже ростом и как будто не вполне владел даром речи. В ответ он только вздохнул и покачал головой.
— В каждом человеке бог и сатана живут и друг с другом борются. Хусары по дорогам бродят и человеческую кровь проливают, но ведь и вы кровь божьих тварей пьете, — строго, внушительно промолвил Обрад. — А теперь свои грехи искупаете.
Оба крестьянина, склонив головы, молчали.
— Ну, рассказывай, Коложега, и о себе и об Иване Прахе. Что вам хусары сделали? — смягчаясь, спросил Обрад. — Воевода у них — хороший человек: может приказать, чтоб вернули награбленное.
— Кабы ограбили только, бог с ними! — возразил Коложега.
— Мы с них не требуем, пускай пользуются, — словно эхо откликнулся Прах.
— Чего же вам надо?
— У Праха-то полбеды, — продолжал Коложега. — Поправится как-никак. Один хусар, из тех, что ночуют у него, напился и давай колотить и его самого и жену. Бьет и приговаривает: «Деньги давай, червонцы и дукаты!» А откуда у Праха с женой червонцы и дукаты?
— Нету ни червонцев, ни дукатов, — подтвердил пострадавший.
— «А нет, говорит, так я дух из вас вышибу, деревенщины-медвежатники, богомилы-отступники! Покажу вам, как над крестом смеяться, икон не целовать!» А сам небось, сукин сын, ни икон, ни креста в глаза не видал. Да как начнет все крушить и ломать! И этого еще мало разбойнику: пошел в чулан, все зерно рассыпал. «Подай пиастры да оки, мужичье косолапое!» — «Нету, — говорят ему Прах с женой. — Нету, хоть душу из нас вынь!»
— Ни пиастра, ни оки, — снова подтвердил Прах.
— «И выну да дьяволу отдам!» кричит. Совсем озверел. Побежал во двор и там, что ни попалось на глаза ему, — ни курицы, ни петуха, — ничего не пощадил. Ну дотла разорил все хозяйство!
— Без петуха дом мой оставил,—с рыданием в голосе подхватил Прах. — Во дворе хоть шаром покати.
Он высморкался и плюнул.
Обрад долго молчал, склонив голову, погруженный в размышление.
— А у тебя, Коложега, неужто и того хуже? — наконец спросил он.
— Видит бог, хуже, — так же тихо ответил тот. — Дочь мою Маргиду девства лишили. Станоем его звать. Из ближних равнинных сел, близ Борца. Кто ее теперь за себя возьмет, хусаром опозоренную?
Крестьянин понурил голову и вытер глаза рукавом.
— Откуда они взялись, проклятые? — продолжал он. — И когда только сгинут, чтоб нам полегче стало? И Манол Кривоногий и Павлин Шестопал плачут от них. «Нас, говорят, вон выгнали, а сами — и на кухне, и в кладовой, и в погребе. Будто царская семья со свитой, а мы им прислуживай». Нет покоя, Обрадко, нет покоя нам, христианам, честным пахарям. От царской дани и царских людей укроешься, на боярскую барщину ступай, всякие повинности неси. От барщины да повинностей избавишься, хусары в ворота стучатся. Богу ли молиться, чтоб трехи отпустил, сатану ли на помощь звать, — сам не знаю, совсем голову потерял. Ах ты, жизнь наша! — закончил Коложега, тяжело вздохнув.