Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Голова сахара. Сербская классическая сатира и юмор
Шрифт:

Помню, когда мы в шестом классе учили стилистику, наш учитель задал нам однажды сочинение на тему: «Что такое жизнь и чего человек должен добиваться в жизни?»

Все мы были прекрасные стилисты. Один из моих товарищей, например, умел очень хорошо подражать чужому стилю, и не только стилю, но и почерку. Ох, он в этом так преуспел, что даже правительство обратило на него внимание. А другой плохо понял назначение стилистики и впоследствии занялся малеванием вывесок. Кажется, это он на вопрос, поставленный учителем дал в своем сочинении такой ответ:

«Жизнь — это проезжая дорога, строится она по принуждению. Когда стоишь в начале пути, он кажется бесконечным, а как пройдешь его,

так устанешь, что и назад идти неохота, недаром в народе говорится, что человек никогда не возвращается тем же путем. Пока дорога новая и ровная, на ней всегда много пешеходов и телег. Всех она выдерживает и никого не трясет. Но вот появляется на ней первая рытвина, затем другая, потом третья, где водой размоет, где колесами избороздят, где сама осядет. Ремонтируют ее, подсыпают гравий, но все это ненадолго. А уж когда совсем испортится, когда не останется на ней ни одного ровного места, когда продавят ей грудь, тогда и пешеходы, и телеги, и все, кого она носила на себе, обходят ее и ищут другую дорогу, по которой удобнее идти!»

Вот куда занесли меня мои размышления о жизни. Ой-ой! Сколько еще тут надо думать! Лучше уж запеть тот вальс, он так ей нравился! Когда я пою этот вальс, я вспоминаю ее прекрасные глаза и ее черные волосы! Ла-ла-ла-ла-ла!.. Ла-ла!..

13

Двигайся, мельчайшая частица,

На мгновенье солнцем озаренная!

Змай

И вот я возвращаюсь в Белград!

Выпустили меня, помиловали!

Сколько раз за время этих долгих-долгих часов думал я о моем прекрасном Белграде. Напрасно, напрасно! Разве сравнить Белград с какой-то провинцией! Даже с первого взгляда можно увидеть огромную разницу! Пройдись по улице провинциального города, по самой оживленной улице, и что ты увидишь, и кого ты встретишь — крохотную лавчонку, да одного человека с выцветшим бархатным воротником, грязный галантерейный магазин, над дверью которого висит пожелтевшая меховая безрукавка, барышню в белых перчатках и в прошлогодней зимней шляпе, потом колоду мясника, еще лавчонку и еще человека с выцветшим бархатным воротником. А Белград?..

О, Белград! Он по-прежнему прекрасен! Тут жизнь, тут незатихающее движение: парки, музыка, черные глаза, судебные исполнители, концерты, театры, парады, опротестованные векселя, танцевальные вечера, казино, лекции, украденные на почте посылки… и вообще жизнь, жизнь, вечная жизнь, вечное движение!

И вот я возвращаюсь в Белград! Он ничуть не изменился, такой же, каким я оставил его.

Старый, старый Белград!

Здесь все та же отвратительная мостовая и все та же отвратительная политика; по-прежнему здесь все еще пятьдесят учителей и четыреста жандармов, десять школ и двенадцать казарм, одна общинная больница и два общинных кладбища; по-прежнему здесь из списков «усопших» известно, сколько лежит на кладбищах мертвых, а по книгам статистического управления нельзя узнать, сколько в городе живых; по-прежнему здесь одна городская управа и шесть полицейских участков, но дела они вершат так умно, будто в городе один полицейский участок и шесть городских управ; по-прежнему здесь пять банков и один суд по разбору дел о подложных векселях, хотя давно надо было иметь один банк и пять судов по разбору дел о подложных векселях; по-прежнему здесь уменьшается количество судебных дел по обвинению в оскорблении достоинства, и все увеличивается количество бракоразводных процессов и судебных дел по обвинению в подлоге; по-прежнему здесь постоянно сменяются

общинные советы и по-прежнему без всякого порядка застраиваются улицы. Да, я узнаю его, мой старый Белград!

Я вновь вижу те же старые, всем известные лавки — и те, в которых мне отпускали в кредит, и те, в которых не отпускали. Ох, думая о тех лавочниках, которые отпускали мне в кредит, я всегда вспоминал слова Христа: «Прости им, боже, ведь они сами не знают, что творят!»

Вот и лавка Петра Янковича. Я с давних пор помню этот клочок холста с двумя печатями, ведь в нем есть и мои ниточки. А вот лавка Николы Протича, точнее говоря, не его, а его жены, так как все свои дела он вершит под вывеской жены, а жена его вершит свои дела под его вывеской.

И все, все по-прежнему. Вон там Фердинанд, портной, напился, сжал кулаки и с воодушевлением орет: «Да здравствует поколение!» А вот и господин Фасоль, музыкант и композитор с медалью за мастерство на лацкане пиджака, он с озабоченным видом спешит куда-то, размышляя о том, каким отвратительным маршем он ошарашит публику. А вот и сумасшедший Живко с гусиным пером на шапке и с четырьмя бумажными медалями на груди, он по-прежнему строит рожи, подпрыгивает, жмурится и выпрашивает сигареты.

— Живко, Живко, ты кто, все еще поэт, или воевода, или кто?

— Я царь.

— Царь? Ах, царь? Да к тому же еще царь с гусиным пером? Ну, и как же, слушаются тебя люди, не бунтуют?

— Не слушаются, не слушаются, сударь! — И слезы навертываются ему на глаза.

Представляете, какое доброе сердце у этого царя и как он жалеет, что люди так испортились и перестали слушаться.

— А ты их стукни, Живко, стукни их!

— Эх, если их бить, то еще хуже будет, тогда они мне и одной сигаретки не дадут… Кстати, не откажите, сударь, дайте Живко сигарету.

— На, Живко, бери!

Он строит рожу, засовывает сигарету в нос и так и курит, — ведь он царь и должен курить не так, как курят простые смертные. Прихрамывая на одну ногу, он идет дальше, перышко развевается над его шапкой, бумажные медали пляшут на его груди, а он гордо несет свою голову, обремененную заботами о своем народе.

Все, все здесь по-старому! Вот и дом, в котором я родился. Боже, неблагодарные современники допустили, чтобы в этом доме поселилась акушерка! Вон как раз под окном комнаты, в которой я родился, висит дощечка с надписью: «Евфимия Миллер, дипломированная акушерка», и чуть ниже мелкими буквами: «Стучать в окно в любое время ночи», а в центре нарисована богородица, которая держит новорожденного Иисуса на вышитой подушке.

Кто знает, когда народится более благодарное поколение, может быть, и сотрут с дощечки эту вышитую подушечку, сотрут и все остальное и напишут мое имя.

Впрочем, вероятно, обо всем этом госпожа Евфимия даже и не подозревает, а то представляете, как она расчувствовалась бы, если бы я сообщил ей об этом. А ведь я мог бы хоть ради этого зайти к ней. Разумеется, меня приняли бы как полагается. Я вошел бы в комнату и застал бы уважаемую госпожу Евфимию Миллер в старом кожаном кресле, с огромными очками на носу, погруженную в чтение «Истории древних абдеритов. Сочинение господина Виланда»{86}.

Я. Добрый день, уважаемая госпожа Евфимия!

О н а. Добрый день.

Я. Позвольте узнать, госпожа Евфимия, сколько вы платите за квартиру?

О н а. Двадцать динаров, сударь.

Я. Двадцать динаров! Мало, мало, госпожа Евфимия. Тот, кто живет здесь, должен платить больше.

О н а. Что вы, и это много!

Я. Нет, говорю вам, госпожа Евфимия, надо платить больше, потому что в этом доме родился я.

О н а. Ах, вот оно что, тогда почему здесь так сыро, почему потолок, того и гляди, обвалится?

Поделиться с друзьями: