ЛЮБЛЮ
Шрифт:
передо мной. На неё мне смотреть противно, но я себя заставляю
смотреть. Вон, под ржавой трубой стена чёрная, а там с краю и вовсе
виден кирпич, тоже чёрный от времени, мёртвый. Рассматриваю, по-
тому что знаю – это мои последние секунды. Сейчас войдут, и всё
кончится. Убьют, и ничего не будет. Не будет стены, не будет даже
отвращения к ней. Но меня не убивают и, как вскоре выясняется, бо-
лее не преследуют, даже напротив, я где-то в подвалах этого города
устраиваюсь на работу.
новенькая форма. Китель, галифе, блестящие сапожки, весь затянут
ремнями со скрипом, на поясе кобура с револьвером, и мы с помощ-
ником моим теперь сами издеваемся над другими. Вызываем человек
пятьдесят, заводим их в одну большую комнату, даём им всем стихи и
говорим: учите назубок, через пять минут будете рассказывать без
бумажки, кто не расскажет – тому пулю в лоб. И тут же, без обещан-
ных пяти минут, начинаем опрос. Выкликаем фамилии по алфавиту, а
то и так, на глазок, того, кто не нравится. Вытянул я одного такого,
отвечай, говорю, не выучил, пеняй теперь на себя! Хватаю и тащу его
куда-то, в какой-то там специальный кабинет, в ту комнату, где их ис-
полняют, отстреливают. Тащу его, а он дрожит, всё зубрит на ходу
данное ему стихотворение, не понимает, что всё это насмешка, злая
игра, в которой нет ему шанса. Я смеюсь, глядя на эти его потуги.
Смеюсь и злорадствую. И вот вроде как душе моей стало спокойно, то
есть – и в этом городе сумел пристроиться. И напарник не ублюдок, а
нормальный и даже симпатичный парень, есть у нас с ним взаимопо-
– 398 –
нимание. Короче, не один теперь в этом городе. И вдруг, когда, отведя
очередного «поэта», вернулся я в ту большую комнату, где стоял го-
мон, где все лихорадочно вслух зубрили стихи, этот мой напарник,
родственная душа, протянул мне бумажный лист с текстом и мило
улыбаясь, сообщил, что следующий, оказывается я. Так и сказал:
«Знаешь, а ведь следующий – ты». И так спокойно это сказал, с какой-
то даже теплотой в голосе, если не сказать, с любовью. Сказал и по-
смотрел мне в глаза. И тут я понял, что из охотника превратился в
жертву. Хоть до конца ещё и не верил в то, что это так, думал, шутит.
А что? Ведь мы с ним приятели, думал я, ведь он такой хороший, он
душа-человек, он единственный, кто хотел меня слушать и потом – он
так ласково смотрит! Да, без сомнения, всё это шутка, он шутит, не
может быть, что это правда. Но он не шутил, он вышел за дверь и ввёл
в комнату, в эту страшную комнату, где зубрили стихи обезумевшие,
обречённые на смерть люди... Кого бы вы думали? Мою мать! Ввёл её
с почтением, как вводил бы мать своего лучшего друга. Даже более
того, как вводил бы
мать своего непосредственного начальника.И мать шагала гордо в его сопровождении, воспринимала всё спокой-
но. Он сказал ей: «Садитесь, сейчас сын ваш нам будет читать стихи».
Как? Здесь? В этой комнате, при матери, при дрожащих за свою шку-
ру людишках, которые наблюдали мою власть, видели моё величие,
понимали, что я был над ними царь и Бог – и вот я уже ниже их. Ни-
же, потому что у них ещё есть время, а моё-то всё кончилось. Я в рас-
терянности. Смотрю то на мать, то на напарника, то на стихи, которые
мне дали. Эти стихи не то, что учить, я их и прочитать не могу. Буквы
прыгают, строчки плывут. И вот я в одно мгновение соглашаюсь с
тем, что я ничтожество. Прошу напарника, моего сердечного друга,
лишь об одном – чтобы он вывел из комнаты мать, чтобы мать моя,
вырастившая своего сына, не видела его позора. Не видела бы и не
слышала того, как он, дрожащим от ужаса голосом, станет декламиро-
вать чьи-то стихи. Но он не слушает, он поясняет, что и рад бы, да ни-
как нельзя. А главное, – совсем не боится. Ничего не боится. И я тогда
свирепею и как зверь, загнанный в угол, которому некуда отступать,
достаю из кобуры свой револьвер и начинаю угрожать. А точнее, всё
так же плакать и просить об одном – чтобы вышла из комнаты мать.
Я даже не пытаюсь отказываться от чтения, не интересуюсь, по како-
– 399 –
му праву он взял надо мной верх и приговорил меня, это уже свер-
шившийся факт, это произошло как-то само собой, и я с этим смирил-
ся. Но вот – мать! С этим я смериться не мог, просто не умел.
Я вымаливал у него одно лишь право. Право матери не видеть сынов-
него позора. Вымаливал, унижаясь, как это только возможно. Но он
был неумолим. Да, ещё по-отечески советы давал. Дескать, не трать
попусту время, лучше учи, кончатся отведённые пять минут, придётся
рассказывать, а ты не готов. Он издевался, он вынуждал меня пойти
на преступление, вынуждал меня на то, чтобы я его застрелил. Но всё
равно, как не был я загнан, измучен, унижен, застрелить его оказалось
мне не под силу. Всё оказалось гораздо сложнее, чем я мог себе пред-
положить. Мне теперь кажется, что в жизни застрелить его было бы
проще, чем в том сне. Ой, как же страшно, как же невозможно было
на курок нажать. И мать, опять же, сидит на стуле и от той мысли, что
он шутит, я всё ещё отказаться не мог. А мать ожидает, что стихи бу-
ду читать. А он мне подмигивает, ходит вокруг неё, заботливо интере-
суется: «Не жёстко ли сидеть? А то, если что, подберём стул помяг-