Назови меня по имени
Шрифт:
Мимо ходили какие-то люди – в женском голосе Маша узнала бабушкины интонации. Другой голос, мужской, был ей незнаком, но вдруг пришло понимание: это же дед! Дедушка-академик. Маша тихонько раздвинула складки одежды – пахло нафталином и табаком. Бросила взгляд на пол: по диагонали, от орехового обувного шкафчика до кованой подставки, где хранились зонтики, на светлом, навощённом паркете лежал бело-жёлтый солнечный луч.
– Ниночка! – Мужской голос прозвенел над самым Машиным ухом. – Где документы? Серая такая папка.
– В ящике стола смотрел? – раздалось из кухни. – В верхнем, где бумаги.
–
– В столе нет. В шкафу тоже… – Дед снова прошёл где-то близко. – Мы не могли оставить их на даче?
– Серёжа, я не помню. – Молодая бабушка, стройная и быстрая, прошла из кухни в гостиную.
– Они же в комоде! – воскликнул дедушка. – Нина! Я должен ехать в Репино.
– Опоздаешь на лекцию.
– Мне нужны документы! – бушевал дед. – Вызываю водителя.
Он направился в прихожую. На стеклянном столике возле вешалки стоял чёрный телефонный аппарат с витым проводом. Дед протянул руку к трубке.
– Ниночка! – крикнул он снова. – А книжка моя записная?..
– В сером пальто.
Окоченев от страха, Маша смотрела, как перед ней раздвигается тяжёлая драповая кулиса. В глаза ударил свет, она увидела дедушку.
Брови академика съехались к переносице, тёмные губы удивлённо приоткрылись, острая бородка поползла вниз. Это не дедушка Сергей, осенило Машу. Дед не носил бороды; значит, перед ней стоял прадед? Отчего же бабушка называла его Серёжей? Маша замерла и, не выдержив взгляда узких внимательных глаз, закричала.
А потом она сидела на кухне королёвской квартиры, закутавшись в старую шерстяную кофту с рукавами, протёртыми на локтях, и медленно, мелкими глотками пила холодную воду. Реальность, пережитая во сне, всё ещё не отпускала её. Узкие глаза, бородка. Бумаги, забытые на даче.
Часы показывали около пяти утра. Покойники снятся к перемене погоды, говорила бабушка Нина Александровна. Маша повернулась к окну, оно было залито сернисто-жёлтым светом. Какая уж тут перемена, февраль на дворе, а в феврале все дни одинаковые. Самый тоскливый месяц в году, хуже только ноябрь.
Ну конечно, успокаивала себя Маша, всему виной недавние переговоры с перекупщиками мебели. Грузовой автомобиль уже через несколько часов должен был вывезти из Репино антикварный столик и комод – тот самый, в котором прадедушка из её сна забыл важные бумаги. Маше предстояло решить последние формальности: созвониться с покупателем по прибытии фургона, а после явиться в комиссионный салон на Новокузнецкую, чтобы написать расписку.
Реальность восстанавливалась в Машиной голове постепенно, кусочек за кусочком. Заново прокручивался весь вчерашний день: Алёшин провал, сорванный праздник. Отповедь, которую Маша получила от директрисы, – запредельная по содержанию абсурда. Начальница распорядилась снять с Маши часть надбавок к февральской зарплате с формулировкой: «За халатное отношение».
Кроме прочего, Маше вчера удалось поговорить с Алёшей по телефону.
– Всё складывалось подозрительно гладко, – сказал ученик, и голос его показался Маше на удивление спокойным. – Видимо, нужно всегда ждать краха. Это хороший способ подготовиться к неудаче… Но
я-то знаю точно, что неудачи не было.Маше очень хотелось поддержать ученика и утешить.
– Художник очень часто остаётся непонятым, – сказала она. – Не ты первый. Помнишь, у Булгакова…
– Марья Александровна, – перебил её Алёша, – спасибо. Но можно я как-нибудь сам справлюсь? Без Булгакова.
Ночью на тёмной кухне Маше уже не перед кем было держать лицо. Пустота безразлична ко лжи, даже если это ложь во благо. Может быть, только за счёт попыток выглядеть счастливыми и выживают жители большого города, подумала Маша. Конкуренция заставляет людей уверовать в себя. Только где взять эту веру в темноте и одиночестве?
Луна светила, наверное, так же мучительно, как в том самом романе, сравнение с которым Маша пыталась навязать ученику.
Она вернулась в комнату, включила компьютер и принялась писать письмо Марку. Это был ещё один способ, всегда спасавший её от долгой печали.
Следующий рабочий день начался тревожно. Утром, между десятью и одиннадцатью, когда Маша ещё вела урок у восьмиклассников, ей позвонил покупатель-антиквар и неожиданно расторг сделку, обговоренную вчера до самых мелочей. «Газель» была уже в пути, она ехала по трассе М 10 в сторону Москвы, но человек на том конце провода не хотел ничего слушать. Он отказывался принимать мебель и настойчиво твердил одно и то же: «Это решено, это не обсуждается».
На перемене Маша ещё раз перезвонила владельцу салона.
– В чём причина, вы можете мне объяснить? Вы же так спешили с покупкой… – Но антиквар сбросил звонок и оставил Машу без объяснений.
Она чертыхнулась. Деньги, заплаченные за перевозку, можно было считать выброшенными на ветер. Пришлось долго подыскивать слова, чтоб сообщить сестре о неудачной попытке, хотя, сказать по правде, когда стало известно, что мебель возвращается обратно в Репино, Маше сделалось спокойнее на душе. Может быть, это прадедушка всё подстроил, подумала она – и чуть было не засмеялась над собственной мнительностью.
В тот же день она шла по холлу второго этажа и обратила внимание на группу старшеклассников. Ученики снова о чём-то спорили.
– Я докажу это, понял? – смеялся Красневский. – Найду твою гейскую тусовку, и тебя вообще из школы исключат. Как лицо нетрадиционной ориентации.
– Бог в помощь, – Алёша махнул рукой. – Ищи, если заняться нечем.
– Алёша, Данила! – Маша подбежала и встала между учениками. – Что происходит?
– Ничего! – Козырев вынырнул из-за чужой спины, как чёрт из табакерки. – Вы куда-то спешили, Марь-Санна?
Маша пристально вглядывалась в лица детей. Алёша хмурился. Данила сдержанно улыбался. Наконец прозвенел звонок, и ученики разошлись в разные стороны: кто-то зашагал к лестнице, кто-то метнулся в другой конец коридора, где находились туалеты.
– Что Даниле от тебя нужно? – спросила Маша вечером, когда приехала к Алёше домой.
Ученик поморщился.
– Этот ваш Красневский – придурок, – сказал он. – Просто озабоченный придурок.
Алёша не желал говорить ни о конфликте с учениками, ни о своём неудачном дебюте на Пушкинском празднике. Он ничего не объяснял и, кажется, злился, но злости своей показывать не хотел.