Облака и звезды
Шрифт:
Я молчал, пораженный неожиданно-проникновенной силой стихов, так полно выражающих сущность Ирины. Потом спросил:
— Чье это? Откуда?
— Какого-то японского поэта, кажется, шестого или седьмого столетия.
Любил ли я ее? Не знаю…
На биологическом факультете было много девушек — гораздо больше, чем парней. Одни мне нравились, другие нет. Но разве к Ирине можно было применить эти обычные мерки? Она была одна такая, на всей земле — одна! В этом я был твердо уверен. Разумеется, были девушки красивее, способнее, развитее, чем она. Но Ирина ни на кого из них не походила — она была сама по себе и все в ней было только ее — Иринино.
А как она относилась ко мне? Я не знал и не задумывался над этим. Видел — ей хорошо со мною, она радовалась, встречая меня на нашем «Плацдарме». Но когда мы сидели под отцовским плащом с львиной головой и я ощущал теплоту ее тела, у меня не было никаких чувств, столь обычных, естественных для юноши. Да мы никогда и не говорили с нею о чувствах, о любви. Нас занимало другое.
Однажды она сказала:
— Помнишь, было когда-то такое слово, немножко смешное — «естествоиспытатель». Его забыли, а оно куда лучше любого, которое его заменило: ведь мы с тобой не просто естественники, биологи, натуралисты или как там еще… нет, мы — естествоиспытатели, мы же те, кто выведывает, выспрашивает, выпытывает у природы все, все, что скрывает она от других людей. Им, другим, это неинтересно, не нужно. А нам с тобой очень нужно, только это и нужно. Мы этим живем. Правда, Толя?
«Мы», «нам с тобой» — такие слова от нее я слышал впервые.
Обрадовало ли это меня? Не сказал бы… Мне было достаточно того, что давали наши встречи на «Плацдарме», у Провалья, на реке. О чем-то большем я просто не думал. Ведь с первого же дня знакомства я не переставал удивляться, что такая вот Ирина Красильникова живет на земле. Я восхищался ею, как необыкновенным созданием природы.
Помню, как безмерно удивился я, когда однажды пришел к ней, как обычно, без приглашения — просто захотелось увидеть, поговорить о «нашем» — и вдруг застал в доме гостей, это были те же две дамы — подруги матери.
— Толя, здравствуй! — Ирина протянула мне обе руки. Раньше этого никогда не было. — Как хорошо, что ты вспомнил, пришел.
Я удивился:
— Что вспомнил?
— Постой! Разве ты не знаешь: сегодня мой день рождения — мне двадцать один год. Ровно двенадцать месяцев назад ты пришел к нам впервые.
— Верно, — вспомнил я, — было такое дело. Что ж, поздравляю. А я это совсем упустил из виду.
Лицо ее померкло.
— И это все, Толя? Ты не принес мне даже какой-нибудь цветок?
Я пожал плечами, сказал искренне:
— Ира, ей-богу, не подумалось об этом. Извини, конечно, но разве это так важно — памятные даты…
— Конечно, конечно, — проговорила она упавшим голосом. — Все это устарело…
— Да и что я
мог бы тебе принести? Мать-мачеха распустится только через месяц.— Ты прав, — сказала она, — все, как всегда, у тебя верно. — Она отвернулась, потом, как-то согнувшись, почти сгорбившись, медленно отошла от меня, принужденно заговорила с гостями.
Я был оскорблен этим невниманием и вскоре, холодно простившись, ушел домой. Было обидно: неужели же она в чем-то похожа на остальных студенток, которые шумно празднуют в общежитии свой день рождения, поют под гитару «Нелюдимо наше море» и «Ермака, объятого думой», а потом танцуют с парнями, принесшими в подарок, в зависимости от состояния бюджета, «Избранное» Маяковского или букетик красных гвоздик из цветочного киоска.
Нет, нет, я не хотел, не мог поверить, что Ирине тоже нужно нечто подобное.
Шло время. Мы перешли на следующий курс, но в нашей дружбе с Ириной все было по-старому. На лето я, как всегда, уезжал к матери в Куранск. Дома много читал, собирал гербарий лесных растений, иногда писал Ирине. Они с матерью обычно жили на даче. Ирина отвечала мне нерегулярно. Это были даже не письма, а случайные, разрозненные записи неких мимолетных наблюдений, мыслей. Вверху всегда стояло: «Для Толи». А потом шли торопливо, на ходу — где-нибудь в лесу или в поле — набросанные строчки. Некоторые из них у меня долго хранились, и я кое-что запомнил на память. Ирина писала что-нибудь вроде этого:
«В углу веранды громадная, роскошная паутина. Вчера ее не было. Соткана пауком за одну ночь. По углам висят сухие трупики замученных, обескровленных мух. Только что попала в сеть оса, черно-желтая, большая, сильная. Она бьется и жужжит. Паук испуган, сидит в углу: добыча не по зубам. Ага! Вот оса уже освободила одно крыло, машет им так, что его не видно, как пропеллера у летящего самолета. Готово! Паутина разорвана, оса улетела».
Она посылала эти записи на блокнотных листочках, иногда на косо оторванных бумажках. Я получал конверты часто без марки — написан только адрес. Письмоносец в Куранске усмехался:
— Вам опять доплатное. Только что-то очень легкое…
Я спешил распечатать конверт: эти короткие строчки были мне дороже любых длинных посланий.
Кончались каникулы. Еще было по-летнему жарко, но рано утром густой молочный туман вставал над протекавшим под горой Осколом — рекой моего детства. Это значило — скоро ударит первый утренник.
Обычно я приезжал за день-два до начала занятий. Сразу пришел к Ирине. Она встретила меня как всегда — словно мы расстались только вчера.
— Привет! Все записочки получил?
— Да, спасибо. С тебя полтинник — за доплатные письма.
Она засмеялась.
— Я вечно забываю про эти проклятые марки. Ладно, отдам мороженым. Согласен?
— Конечно. Хорошо бы сегодня — жара прямо-таки летняя.
— А сейчас по-старому еще август, лето не кончилось. Ты, верно, много купался в своем Осколе? Вон какой худой, черный, а нос розовый — лупится. — Она вплотную подошла ко мне: — Постой, не двигайся, — и двумя пальцами осторожно сняла лоскуток кожи с моего обгоревшего носа, — весь эпидермис слез…