Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да, — сказал я, — молодые уже подросли, стало спокойнее. А месяц назад тут стоял гвалт — не приведи боже! От рассвета до темноты крик, драки; кто близко живет — не позавидуешь… В мое время ребята из железнодорожной школы несколько раз разоряли гнезда, сбрасывали их вниз, но грачи упорные — вили новые.

— Молодцы грачи, — тихо сказал Вадим, — не поддались.

Мы стояли под деревьями и смотрели вверх, ожидая, что грачи подадут голос, но в гнездах царил глубокий покой.

— Пошли, — сказал я, — поздно уже.

— Грачи — самые долголетние птицы, — задумчиво проговорил Вадим, — живут триста лет. Это правда, папа?

— Нет, — сказал

я, — ты спутал грача с вороном. Да и ворон столько не живет. Это народное поверье.

За тополевой рощицей пошла незамощенная песчаная дорога. Ноги вязли по щиколотку; когда-то тут было русло Рукавки, переместившейся теперь за вокзал.

Идти было трудно, но я радовался, что иду сейчас по этому глубокому песку и что у вокзала не срублены старые тополя и вверху, окруженные звездами, темнеют молчаливые, угомонившиеся к ночи грачиные гнезда.

Песок кончился, дальше пошел булыжник Садовой улицы. Сейчас должна быть аптека. А может, и дома этого нет, не только аптеки? Как-никак тут больше года хозяйничали немцы… Но угловой дом с аптекой был на старом месте, вывеска с громадными черными буквами смутно белела в темноте. Сторож в могучем тулупе, будто ему предстояло пробыть ночь на арктическом морозе, сидел у двери, запертой на висячий замок.

— Товарищ, где у вас гостиница? — спросил я.

— Гостиница? — Голос сторожа был чуть хриплый от сна, но ответил он сразу — видно, спал чутко, и я усмехнулся, услышав забытое уже, мягкое украинское «г». — Гостиницы у нас, дорогой товарищ, пока не построили. Есть Дом колхозника — там еще Романченко Юхим Сидорович сторожует, — прямо к нему и идите. — Сторож отбросил огромный меховой воротник, видно собираясь обстоятельно поговорить, но мы уже пошли дальше.

Открылась базарная площадь — длинные ряды деревянных столов, галантерейные и продуктовые лавочки, церковь с куполом без креста — еще в тридцатых годах здесь обосновалась автобаза. Все было на старых местах.

Романченко Юхим Сидорович похрапывал во сне. Мы с Вадимом прошли мимо, постучались в Дом колхозника. Раздались тяжелые шаги. Дежурная, в пальто, надетом прямо на рубашку, шаркая калошами на босу ногу, подошла к двери, отбросила цепочку и молча повела наверх. Это была уже пожилая женщина, и я подумал, что она могла бы знать меня. Заполняя листок учета, в графе «место рождения» я крупно написал: «Гор. Куранск» — и даже подчеркнул жирной чертой, — авось дежурная взглянет, заинтересуется: паспорт московский, выходит — земляк приехал в родной город… Но дежурная, сонно щурясь от света голой, очень яркой лампы, даже не посмотрела на листок. Получив десять рублей за двоих, она выписала квитанцию и протянула мне ключ с картонным ярлычком.

— Третий номер. Там постелено.

В номере стояла еще дневная духота. Я распахнул окно. Оно открылось с треском — порвалась бумажная обклейка: окно с осени было закрыто наглухо. Свет от фонаря во дворе падал в комнату. Не зажигая электричества, я сказал, чтобы Вадим ложился спать — только пусть помоется на ночь. Но Вадим уже почти спал, шатался, как пьяный. Он отбросил одеяло, стянул с себя пиджак, брюки, в трусах и в майке повалился на кровать. Сразу же послышалось его ровное дыхание.

Я встал, аккуратно — в складку — сложил брюки, поднял брошенный на стул пиджачок с накладными карманами и широким хлястиком. Костюм был совсем новый, но уже пахнул Вадиком. Быстро взглянув на спящего сына, я на секунду поднес пиджачок к лицу, глубоко вдохнул в себя милый мальчишеский запах.

Потом я сидел у открытого

окна, смотрел на темный, пустынный гостиничный двор. Странно — я не помнил ни этого двора, ни дома, не помнил, что здесь было раньше. Кругом стояла глухая тишина, только временами легкий предрассветный ветер доносил с улицы безмятежный храп Юхима Сидоровича.

Спать не хотелось. До утра оставалось час-два, а там мы пойдем по городу, на берег Оскола, по Нагорной улице; увидим дом, где началась моя жизнь, прошли ее первые двадцать лет.

Этой встречи с прошлым я и хотел и боялся. В памяти все долгие годы жил родной город, жил таким, каким был оставлен в ту страшную весну, когда в муках от неожиданно нагрянувшей болезни скончалась еще не старая мать и я остался совсем один. Случилось это в мае, и май этот был вначале самым радостным, светлым — я только окончил биофак, собирался в свою первую научную экспедицию.

И вдруг телеграмма — мать сильно больна. Я помчался в Куранск. В больнице меня встретили с привычным и оттого холодным сочувствием. Да, мать неизлечимо больна — медицина бессильна помочь. С каждым днем будет все хуже.

— Она будет очень мучиться? — спросил я.

— Сейчас трудно сказать, — уклончиво ответил врач, — это бывает по-разному. Но мать ваша — хроник. У себя мы оставить ее не можем.

— Она все знает?

— Нет. Это надо скрывать, пока возможно.

— Что же говорить ей о болезни?

— Мы говорим — острый радикулит. Болезнь затяжная — надо терпеть. Вы должны говорить то же…

Потом была первая встреча с нею, обреченной…

Я смеялся, шутил, о болезни матери сказал, что это так же не опасно, как ишиас, хотя и не менее мучительно. Сейчас важен покой, лучше всего — в домашних условиях: больничная обстановка все же нервирует, недаром еще великий Павлов учил, что для любых заболеваний, тем паче — нервных, обстановка — главное.

— Ну, раз классики биологи пошли в ход, мне остается только слушаться. — Мать сразу приняла мой тон, и по ее глазам, за месяц ставшим огромными, глубокими, было видно, что ей очень хочется верить моим словам и она старается верить.

На другой же день мы приехали домой. Извозчик вез шагом, очень бережно, называл мать Анной Петровной — в маленьких городках старожилов хорошо знают, а мать родилась, выросла и всю жизнь прожила в Куранске. Теперь ей предстояло здесь умереть…

Я протянул матери руку, она всем телом оперлась на нее, и я почувствовал, какая она стала легкая, маленькая — кожа да кости. И это сейчас, всего на втором месяце болезни…

Я хотел было внести ее на руках, но побоялся — она подумает, что болезнь серьезная, и я стал медленно вести ее на крыльцо. Мы брали ступеньку за ступенькой; я шел и думал, что она последний раз ходит по земле. Пройдет время, полное бессмысленных и страшных мук, и по этому же крыльцу мать вынесут на кладбище. При этой мысли я почувствовал, что задыхаюсь от слез, от горя, и чтобы скрыть это, закашлялся.

— Ты простудился, Толя? — Как всегда, она беспокоилась только обо мне. — Верно, продуло в поезде? Смотри, на ночь обязательно прими аспирин.

И вот наступила последняя ночь. Сиделка должна была прийти только утром, и я на раскладушке устроился в комнате матери, хотя она и не хотела, говорила, что, может, ночью у нее будут сильные боли, она начнет стонать и помешает мне заснуть, а я устал с поезда. Кроме того, — она это уже раньше знала, — мне двадцать пятого мая надо выезжать в Туркмению, в экспедицию, а сегодня двадцать третье.

Поделиться с друзьями: