Облака и звезды
Шрифт:
Студентка-биолог второго курса рассказывает мне про какой-то свой, с детства еще любимый шарик… Это было просто невероятно! И вместе с тем слова Ирины не казались мне наивными, смешными. Нет, мне хотелось и дальше слушать про шарик. Рассказ этот вдруг возвратил меня в далекое детство, все труднее и труднее различимое сквозь туман прожитых лет.
Ирина спросила:
— А ты, что ты самое-самое первое увидел на этом свете?
Что увидел… Это был свет, тусклый, желтый свет маленькой лампы. И он пахучий — сильно пахнет керосином… Кругом тьма, небытие. Мира нет, он еще не родился. И среди этого первозданного мрака тихо, ровно горит неяркий, желтоватый свет.
—
Сколько было… Примерно можно установить. Мне почему-то кажется, что этот свет маленькой семилинейки я увидел во флигеле. Значит, было мне тогда не более двух лет, так как я твердо знал: когда мне исполнилось три года, мы перебрались в соседний большой, многокомнатный дом с белыми деревянными колоннами, подпиравшими открытую веранду. Все, что увидено, услышано, почувствовано после того изначального желтого света, — все это пришло позже, когда мы жили уже в том большом доме.
— Ну что, что это было? — требовательно спросила Ирина.
И я понял: она ждет моего рассказа, хочет сравнить, сопоставить с пережитым ею самой…
Что было… Я никогда никому не говорил об этом, таил в себе, даже сам редко вспоминал. Почему? Не ценил, не придавал значения? Ах, нет! Все было иначе, куда сложнее…
Все эти воспоминания о впервые увиденном на земле, все это было бесконечно дорого мне. Так прекрасно мгновенье, когда в глухой, казалось бы, безнадежно, навечно темной ночи вдруг на востоке появится некая почти неприметная для глаза бледноватая размытость. Есть она или нет — даже трудно сказать. Это еще не свет, но уже и не тьма — слабый, робкий предвестник очень-очень далекого, но неотвратимо приближающегося солнца…
Итак, что ж было потом — после этого «первосвета»? Это было уже осязательное ощущение — что-то влажно-рассыпчатое, что-то медленно просыпающееся сквозь пальцы. Ага! Да это же мокрый, неожиданно тяжелый, липнущий к рукам, темно-желтый песок!
Я сижу на корточках и погружаю обе руки в большую прохладную кучу влажного песка, набираю полные пригоршни и втискиваю песок в маленькие деревянные красные и синие формочки. Потом осторожно опрокидываю формочки на доску. На доске вырастает песочный куличик — «паска». Мы играем в «паски». Мы? Да, я уже не один — со мною две девочки. Лица их ушли из памяти, но имена и даже фамилия запомнились: Галя и Беба Постоевы. Они — дочки доктора Постоева. Его я, кажется, никогда не видел, хотя он — наш сосед, живет рядом с нами в доме на Ново-Садовой улице.
Возле девочек стоит няня. Это моя няня, Домна Павловна, высокая, плоская, худая старуха — «вечная девушка». Она — украинка, но говорит только по-русски: до нас жила в богатых дворянских семьях, где говорить по-«малороссийски» считалось дурным тоном. Вероятно, поэтому-то я, родившись на Украине, так и не научился как следует языку ее народа…
— Я тоже не умею говорить по-украински, — печально сказала Ирина, — только свободно читаю и песни украинские пою, в школе их впервые услышала, в хоровом кружке.
Она вдруг близко наклонилась ко мне и тихо-тихо запела:
Ой, на гори та й женци жнуть…И, смеясь одними глазами, спросила:
— Знаешь дальше?
— Знаю.
— Давай вместе, только тихо.
И мы чуть слышно запели:
А по-пид горою, яром — долыною козаки йдуть… Гей, долыною, гей, широкою козаки йдуть…Она горячо зашептала:
—
Смотри — какая картина: на горе, где хлеб быстрее созревает, уже идет жатва, косовица, а внизу, по большаку пылит казачья конница, «киннота»… Если закрыть глаза, это все прямо-таки видишь. Правда?И вдруг Ирина резко обернулась. Мать и дамы перестали разговаривать и недоуменно-насмешливо смотрели в нашу сторону.
— Ирочка, — Красильникова-старшая мило улыбнулась, — у вас, кажется, начался вечер самодеятельности?
Ирина промолчала, потом сказала мне на ухо:
— Мама очень не любит украинских песен, хотя сама украинка, родилась на Полтавщине.
— На селе?
— Нет, в местечке. Там не принято было говорить по-украински.
— По-хохлацки, — заметил я.
— Вот-вот. В такого рода местечках крестьян называли мужиками и хохлами. И если подавали им руку, потом спешили к умывальнику…
Мне показалось, что гости и мать Ирины беспокойно прислушиваются, и я уже громко спросил:
— А что у тебя было после шарика?
Она усмехнулась.
— Ага, интересно? Могу рассказать.
И она заговорила о вещах необычных и странных. Оказывается, все пальцы ее правой руки были похожи на людей. Самым интересным был большой палец. Это был дедушка — папин папа. Он был очень старый: папа родился, когда дедушке было уже за пятьдесят. Папа рано умер, Ирина его не помнила. А дедушка всегда молчал, только без конца кивал головой, будто кого-то слушал. Когда он тоже умер, Ирину увели из дома. Но она потом еще долго все сгибала и разгибала большой палец — это дедушка кивал своей огромной, желтой, лысой головой.
Мы проговорили весь вечер. Гости встали, прощаясь, начали целоваться с матерью.
Пора было уходить и мне. Я уже оделся в передней. Со мной очень вежливо и очень холодно простилась Иринина мать. И тут Ирина спросила:
— Слушай, а ты ведь забыл взять «Зоологию».
Я удивился:
— Какую «Зоологию»?
Она рассмеялась:
— Господи! Никольского «Зоологию». Ты же за ней пришел.
А я стоял ошеломленный: неужели же я пришел к Ирине по делу, пришел за какой-то «Зоологией»? Приход этот казался мне неким незапамятно-давним, сто лет назад это было! Ведь, войдя сюда, я, кажется, даже твердо не знал, как зовут студентку второго курса биофака — Красильникову. Да нет же, нет, это было невозможно, этого просто не могло быть!
— Ну что ж, — серьезно сказала Ирина и снова пристально, близко посмотрела мне в лицо, — будем считать, что «Зоологии» действительно не было…
Так родилась наша дружба, то удивительное и странное, что было у нас с Ириной в последующие дни, месяцы…
Внешне в наших отношениях ничего не изменилось, в университете мы были по-прежнему: я для нее — Чумаков, она для меня — Красильникова, и так же, как со всеми, встречались мы только на общих лекциях. Но это было в университете, а вне его у нас началась новая, особенная жизнь.
Когда вдруг начинало нещадно жечь солнце и на горизонте возникали громадные, неподвижно и чуть наклонно стоящие кучевые облака-кумули, я звонил Ирине.
— Заметила — что надвигается?
— Как же — гроза! Выезжай немедленно.
— Еду!
Мы все бросали и спешили в старый запущенный парк на краю города, его даже называли «лесопарк». Там в непролазной чаще из колючего боярышника мы как-то случайно набрели на полуразвалившуюся скамейку. Бог знает кто, когда и зачем ее тут поставил. На скамейке уже много лет никто не сидел — пробираться туда нужно было сквозь колючие заросли боярышника. Мы назвали скамейку «Плацдармом».