Пассажиры империала
Шрифт:
Какая сухость души! Бельмин вспомнил, что у его Мирадора при виде звёздного неба всегда слёзы наворачивались на глаза… Но, может быть, одно от другого неотделимо: надо быть бесчеловечным, чтобы испытывать высокие чувства.
V
Творимая легенда, гений, признательность человечества — всё это прекрасно, возвышенно, но плохо уживается с теснотою. «Школа Робинеля», открытая на улице Ампера, занимала особняк, облицованный по фасаду цветными изразцами в голландском стиле; он был построен на узенькой полоске земли, между двумя семиэтажными домами, — как будто его втиснули туда вместе с маленьким садиком и большой верандой. В особняке с трудом разместились сами Мейеры, два классных надзирателя и холостяк Робинель. Больше от классных комнат оторвать уже было невозможно. Меркадье пришлось удовольствоваться каморкой для прислуги, находившейся под самой крышей; Сарра трудилась от всего сердца, стараясь сделать её поуютнее для мужнина благодетеля.
И всё же уборная была двумя этажами ниже, умываться приходилось под краном в коридоре. Классные надзиратели вскоре возненавидели нового сотрапезника, — он-то ведь был дипломированным педагогом, хотя на него возложили всякие обязанности, начиная от репетиторства и кончая преподаванием истории. С первого же дня он так распределил свои часы занятий, чтобы быть свободным во второй половине дня, а надзиратели изнывали до вечера на дежурствах в классных комнатах. В четверг, однако, Меркадье их заменял, — по четвергам шли занятия с
За столом собирались все вместе: Мейер со своими ребятишками, Робинель, надзиратели, «новичок», и эти обеды, нечто вроде семейных трапез, носили характер патриархальной и ласковой торжественности, которую Сарра любила вкладывать во все свои домашние дела, и вместе с тем на них царило слащавое лицемерие, ибо за этим ритуалом скрывалась сильная, но подавленная ненависть. Робинель по-прежнему ненавидел Меркадье — из-за дела Дрейфуса; кроме того, он чувствовал себя жертвой обмана, потому что на вывеске школы значилось его имя, а школа ему не принадлежала. Кроме того, у него была давняя любовная связь, и он знал, что любовница ему изменяет. Дети Мейера его раздражали. Надо сознаться, дети Мейера могли кого угодно вывести из терпения, особенно старший, восьмилетний Пьер, который называл Пьера Меркадье крёстным. Из-за детей нельзя было позволить себе за столом ни малейшей вольной шутки: Сарра краснела и, улыбаясь, указывала на ребятишек. Оба классных надзирателя, — прыщеватый юнец и сырой, рыхлый толстяк, — ненавидели всех, а больше всего Пьера Меркадье. Дети ненавидели и надзирателей, и «крёстного», и Робинеля, и шумно ссорились между собой. Мейера постоянно одолевал страх, что он вложил приданое Сарры в убыточное дело. Из-за этого он превратился в ходячую счётную машину, смотрел на всех растерянным, блуждающим взглядом и за столом едва замечал, что он ест. Только Сарра поддерживала ту атмосферу доброты, без которой она не могла жить. Ей необходимо было считать всех окружающих счастливыми. Ей необходимо было на каждом шагу творить добро. Но рядом с ней сидела старуха Мейер, голодавшая всю свою жизнь; она с ужасом смотрела на хозяйственные расходы и на «паразитов», как она называла Робинеля и классных надзирателей, и даже по лицу её было видно, что ей мучительно жалко тех кушаний, которые они пожирают. К концу обеда лицо у неё делалось с кулачок, каждая складка и морщина его выражали страдание, и раз в неделю, когда на сладкое подавали шарлотку с яблоками, все страдали, сочувствуя её мукам.
В молодости легко переносят любые неудобства, но если человеку за пятьдесят, попробуй-ка спускаться на два этажа в уборную, а потом опять взбирайся под самую крышу; да ещё терпи засилье варёных бобов в хозяйском меню и прочие мелкие, но весьма чувствительные неприятности, — вроде того, что тебе отсчитывают кусочки сахара, а ты любишь кофе пить крепкий и сладкий. И вообще, как это ужасно: ежедневно переносить общество людей, с которыми живёшь поневоле и которые своими привычками, повадками, манерой говорить и держать себя вызывают глубокое отвращение у человека, привыкшего к одиночеству. А тут ещё разглагольствования невыносимо добросердечной Сарры, приходившей в волнение от всего, что сообщалось в газетах, меж тем как Пьер Меркадье газет не читал. И все эти её благоразумные и чувствительные речи, которые надо было выносить до конца, то есть до тех пор, пока не иссякал запас избитых истин, пространно обсуждавшихся за столом. И необходимость быть любезным с детьми Мейеров. И враждебность старухи Мейер. Наконец в начале 1911 года пришёл день, когда Меркадье почувствовал, что больше он всего этого выносить не в силах. Отвращение росло, росло в нём, как приступ бешенства. Не будь у него нескольких часов свободы во второй половине дня, взрыв, вероятно, произошёл бы раньше. А ведь ему следовало подумать, какое это счастье для него, что он нашёл у Мейеров приют и работу, не правда ли? Однажды вечером, когда он поднимался к себе в комнату по крутой лестнице, которая туда вела, его вдруг обдало жаром, и всё завертелось перед глазами. Надзиратели нашли его лежащим на ступенях; язык у него заплетался, руки и ноги отнялись. Это оказалось ложной тревогой, всё как будто обошлось благополучно, но в душе Меркадье затаился страх, и, проходя перед зеркалом, он теперь всегда внимательно всматривался, не осталось ли на его лице каких-нибудь следов этого лёгкого апоплексического удара.
Тогда-то он и решил завоевать благоволение старухи Мейер, для чего стал оказывать ей всяческие знаки внимания. Странно было видеть, как Пьер Меркадье, человек без зазрения совести бросивший свою семью, человек, презирающий людей, непреложно веривший в полную независимость индивида, в его право отбрасывать от себя всякую ответственность, разрывать все узы… — видеть, как этот самый Пьер Меркадье ухаживает за ворчливой и скупой, недоверчивой и ребячливой старухой, которая плохо встретила его неожиданную угодливость и сначала относилась к нему, как к мошеннику, имеющему какие-то дурные намерения. Он приносил ей из кухни нагретый и обёрнутый в газету кирпич, для того чтобы она положила его себе под ноги. Она любила печёные каштаны, — он покупал ей каштаны. Мейер и его жена умилялись при виде этой дружбы, отвечавшей их любви к сентиментальным и ласково фамильярным отношениям между людьми. Они не замечали в нарочито скромном взгляде Меркадье сочетания гадливости и страха, когда он оказывал старухе свои заранее обдуманные любезности. Недавно Пьер Меркадье почувствовал дыхание смерти. В выборе союзников против смерти чересчур разборчивым быть не приходится. Меркадье знал, что больше нигде он не найдёт того, что имеет у Мейеров, какой ни казалась ему противной и мещанской атмосфера в их доме. Он даже стал раз в неделю сопровождать старуху в кинематограф, который она очень любила. Они шли рядышком по улице Демур, где имелся кинематограф, дававший сеансы под открытым небом, — новинка для того времени. Меркадье даже платил за старуху и, таким образом, тратил на эти развлечения, — считая по два франка за билет, — шестнадцать франков в месяц. Но это был разумный расход: он обеспечивал Меркадье уход за ним в случае болезни. В глубине души он не любил Мейеров. Разве можно, будучи старым и больным, любить людей, у которых есть деньги и от которых ты зависишь? А всё-таки надо притворяться, что любишь… Желудок у Меркадье был испорчен, приходилось разбирать: что можно и чего нельзя есть. Старуха Мейер выражала ему сочувствие, как собрату по несчастью, хотя он и был моложе и к тому же мужчина. Это не помешало ему схватить грипп, не щадивший никого, и немало дней проваляться в своей мансарде на дрянной койке, ворочаясь на матраце со сломанной пружиной. Положение невесёлое!.. И хоть бы уборная была поближе.
Итак, он очутился у разбитого корыта, был обречён тянуть прежнюю лямку — классы, исправление письменных работ. Вначале это было хуже всего. Когда он принёс к себе под мышкой первую пачку тетрадей с сочинениями, которые надлежало перечесть и исправить, его охватило отчаяние. Ему казалось, что у его учеников глупости ещё больше, чем у Полетты, от которой он в своё время бежал. Однако не менее страшным для него был их ум. Ах, эти тетради! Приходилось двадцать раз читать одно и то же… двадцать раз напрягать внимание, вылавливать ошибки… А кроме того, он терпеть не мог юнцов, не выносил их насмешливости, легкомыслия. Он был не из тех преподавателей, которых травят, но его и не любили. Впрочем, он предпочитал именно такое отношение к нему. В работу он не вкладывал души. Старался всё сделать побыстрее, но так, чтобы не к чему было придраться, а потом побыть одному. Никогда его не интересовали душевные переживания учеников, отражавшиеся
на их лицах. Он плутовал со своим классом, как плутует с казной налогоплательщик. Самое главное, чтобы тебя не поймали.Почти не отдавая себе в этом отчёта, Пьер чувствовал, как сильно изменилось его отношение к людям. Раньше люди, с которыми он был хоть немного знаком, всё же занимали его, он старался представить себе, какую жизнь они ведут, как реагируют на тот или иной факт, сочувствовал им и ему платили той же монетой. Теперь же вокруг него были лишь раскрашенные фигуры, манекены, которые как будто сами спешили исчезнуть из его поля зрения, оставив после себя лишь пустоту или же уступив место другим манекенам. Разве он, например, когда-нибудь задавался вопросом, о чём думает господин Суверен, тучный, мертвенно-бледный репетитор, который каждый день сидел перед ним за столом, похожий на груду сырого теста. Что за причина этому равнодушию? Возраст? Люди теперь стали для него почти такими же, как в дни его детства, когда он ещё плохо отличал одних от других. Ему вспоминалось это с удивительной чёткостью. Мало-помалу в восприятиях ребёнка люди стали выделяться: взрослые, дети, мужчины, женщины… безобразные, которые внушали ему страх… и другие, на которых было приятно смотреть. Потом различия между людьми усложнились, — и это была жизнь. А теперь жизнь постепенно отходила от него…
В сущности, он никогда не обращал особого внимания на Сарру: «Жена Мейера», думал он и вполне удовлетворялся этой характеристикой. Он стал замечать её лишь с тех пор, как в ней появилась отличительная примета, которая сделала её внешность довольно отталкивающей. В этом году Сарра опять забеременела, и внимание Пьера к этому обстоятельству тотчас было привлечено доверительными сообщениями Мейера, вполне естественно поделившегося с ним своей радостью и тревогами.
В отношениях между Мейером и Меркадье появилась какая-то стеснённость. Оба они не ожидали, что дело примет такой оборот. Меркадье думал, что ему будет очень легко с Мейером, человеком простоватым, очень робким и во всех отношениях ниже его, как он полагал. Материальные условия жизни всё изменили, без особых стараний Мейера. Просто прежние друзья смотрели теперь друг на друга иными глазами. До своего возвращения Пьер был для Мейера героем, да ещё героем, перед которым он считал себя в неоплатном долгу. Поэтому-то он и взял к себе Пьера. Но ведь он не имел возможности содержать его даром, не требуя взамен никакой работы. Надо было сочетать акт благодарности с пользой для себя. Создалось ложное положение. Мейер прекрасно отдавал себе отчёт, как убога обстановка его собственной жизни и той жизни, которую он создал для великого человека, нашедшего у него прибежище. Но затем последовала естественная реакция: довольно скоро он убедился, что сам морочил себе голову, возвеличив Меркадье. Это было верно. И тогда Меркадье упал в его глазах. Началась какая-то бесконечная утрата иллюзий. «Как! Только и всего?» В этом разочаровании сыграл роль и Андре Бельмин: после завтрака у Фуайо писатель весьма саркастически говорил со своим кузеном о Пьере Меркадье, о «Джоне Ло» и о беглецах, которые уходят, а затем возвращаются. Жизнь плохо приспособлена для того, чтобы люди, которых мы видим ежедневно в самой будничной обстановке, сохраняли ореол героизма. Романтический персонаж, созданный воображением Мейера, очень мало напоминал того пожилого и довольно угрюмого человека, который за столом недовольно морщился при виде однообразных блюд, жаловался на неудобную уборную и говорил о том, что ему надо купить новый бандаж против выпадения грыжи: несколько лет назад, кажется в Египте, у него образовалась грыжа из-за какого-то физического напряжения; историю эту Мейер выслушал весьма рассеянно.
В конце концов Мейеру стала невыносима мысль, что Меркадье, вероятно, воображает, будто он, Мейер, чем-то ему обязан. Чем именно, скажите на милость? Конечно, Меркадье был весьма полезен в школе, но ведь любой молодой преподаватель мог бы делать то же самое, да ещё не потребовал бы квартиры. Всё приняло какой-то неприятный оборот из-за того, что положение в корне изменилось: Меркадье стал бедняком, а Мейер теперь казался богатым. Меркадье действительно обнищал, но Мейер совсем не был богат. Ему приходилось нести расходы по содержанию школы, платить старику Леви проценты, а Канам за аренду помещения, и денег у него теперь стало ещё меньше, чем прежде. Меж тем дороговизна жизни возросла неимоверно. Жоржу Мейеру надо было кормить жену, мать, детей, заботиться об их будущем. Когда он учительствовал в лицее, то по крайней мере ежемесячно получал жалованье… И в то время приданое Сарры оставалось неприкосновенным… А тут ещё оказалось, что Розенгеймы не очень-то щедры к своей дочери и всё отдают сыну для расширения торговли, для процветания его эльзасских магазинов. Периодически повторявшаяся напряжённость отношений между Францией и Германией послужила для них веским поводом для того, чтобы сократить даяния, на которые они первое время не скупились, посылая Сарре то сотню, то тысячу марок, — деньги эти были большим подспорьем, давали возможность Мейерам хорошо отдохнуть в летние каникулы, свести концы с концами к новому году. Розенгеймы не сердились на дочь за то, что она вышла замуж за француза, им очень нравился их зять, человек серьёзный, который обзавёлся детьми, хороший семьянин, но ведь надо же их понять, войдите в их положение: родство родством, а всё-таки на первом месте — страна, в которой ты живёшь, и разве можно так вот, не задумываясь, посылать деньги за границу, когда не знаешь, что будет завтра? Сарра говорила, что ничего не произойдёт, плакала, так как считала своих родных эгоистами и видела, что Жорж изнуряет себя работой, а ведь там, в Страсбурге, её братец живёт ни в чём не нуждаясь, как сыр в масле катается.
И Жорж расстраивался, ужасно расстраивался. Ещё больше стало причин для волнений, когда выяснилось, что Сарра ждёт четвёртого ребёнка. К тревоге примешивалась и радость отцовства. В общем, по мнению Меркадье, всё это было отвратительно: после стольких лет брака жена опять беременна… Неужели эти люди не научились избегать неприятных последствий супружества? Смотреть противно! Однажды Мейер пустился по этому поводу в долгий разговор с Меркадье, сообщая ему вперемежку свои планы на будущее, подробности о состоянии жены, хозяйственные расчёты, сумму и сроки уплаты семейных долгов и свои сокровенные надежды. Меркадье видел теперь Сарру в тяжеловесном облике беременной женщины и впервые чувствовал в ней животное, человеческую самку с белесоватой гривой, с определёнными физиологическими функциями, замечал её набухшую грудь, вздымавшуюся при каждом вздохе, её тяготение к неподвижности. Ему казалось, что теперь он понимает, откуда у Сарры эта доброта, исходившая от неё, словно жировой выпот из кожи овцы, откуда эта неизменная слащавость, этот жестокий страх, чтобы какие-нибудь передряги в мире не нарушали её спокойствия, её мирной жизни, в которой она обо всём судила по газетам и всё жаждала уладить ласковыми словами, ибо верила в добрые, превосходные намерения каждого человека.
За столом Меркадье невольно наблюдал за этой беременной женщиной. Когда её мутило, он говорил про себя: «Ну вот, теперь её тошнит». Когда она неожиданно просила чего-нибудь, он думал: «Пошли прихоти». Ему было противно и вместе с тем интересно это физиологическое рабство женщины. Он наблюдал также за старухой Мейер, которая вся поглощена была предстоящим событием в семье сына. В кинематографе на улице Демур, где сеансы происходили под открытым небом и грохот трамвая, пробегавшего по рельсам, на мгновение прерывал его мысли, он вёл в антрактах разговоры со старухой, даже угощал её шоколадом. А у неё только и речи было, что о будущем ребёнке Сарры, она ждала его появления с какой-то жадностью, боялась умереть до его рождения, и всё это казалось Пьеру Меркадье странным и неприятным. Никогда ещё он не чувствовал себя в такой степени окружённым низшими существами, как будто жил среди животных зоологического сада. Всё это было для него ужасным и вместе с тем занимательным. Он ненавидел Мейеров, он даже начинал ненавидеть их как евреев. Чувство странное, но сильное.