Пассажиры империала
Шрифт:
Не всегда речи госпожи де ла Метре были проникнуты небесной кротостью. Иной раз в них проглядывали земные интересы, непонятные для Доры, удалившейся от мира. Так, например, в конце апреля, когда происходили парламентские выборы и по второму туру голосования социалисты получили в палате депутатов сто мест, госпожа де ла Метре возмутилась. Дора в тупом молчании слушала её речь. Госпожа де ла Метре утратила всякую власть над собой и была просто в бешенстве. Поверить ей, так всё погибло, закон о трёхлетней воинской повинности обязательно провалят, а самым худшим оказалось вот что: говорят, вернётся к власти негодяй Комб, гнусный «отец Комб», проклятый антихрист! Дора затрепетала и почувствовала себя куда свободнее, когда госпожа де ла Метре опять принялась читать вслух нравоучительную книгу в красном коленкоровом переплёте, изданную Мамом в Туре; в ней описывалось, как небо покарало молодого солдата, осквернившего облатки для причастия, хранившиеся в ковчежке
И всё-таки даже Дора Тавернье перепугалась до ужаса, когда в июне был сформирован кабинет Вивиани. Госпожа де ла Метре чрезвычайно подробно растолковала Доре, что собой представляет новый премьер-министр. Гаситель звёзд небесных, вот он кто! И такому человеку вверено управление страной! И Пуанкаре согласился на это, вместо того чтобы воспользоваться властью президента и не утверждать его! Право, есть от чего прийти в ужас! Ведь этот человек публично утверждал, будто звёзды небесные угасают. Нам теперь грозит мрак смертной ночи. Кто знает, какими бедствиями творец покарает нас за дерзкие речи этого безбожника. И госпожа де ла Метре сказала с торжественностью пророчицы: «Запомните, мадам Тавернье, хорошенько запомните мои слова: наступают времена, когда поезда прожгут рельсы, когда дома запылают, когда младенцы погибнут во чреве матери! И всё случится из-за Вивиани, из-за этого слуги дьявола, посланца самого ада. Вивиани… Вивиани!.. Мрачное это имя на скрижалях истории, мадам Тавернье. Гаситель звёзд!»
Рано наступила жара. Казалось, июнь лопнет как перезрелая смоква. У паралитика пролежни захватили всю спину и уже перекинулись на плечи. Раза два-три были тревожные симптомы: прекращалось мочеиспускание, опухали ноги и лицо больного, на которое взирал теперь Христос. Это было приблизительно в то время, когда убили эрцгерцога австрийского и его жену. Госпожа де ла Метре привела наконец к супругам Тавернье священника, о котором она говорила. Аббат Потр был огромный мужчина с бледным каменным лицом, сутану он носил из тончайшего сукна, говорил рокочущим басом, глубоким как бездна смерти. На всякий случай он помазал больного елеем и причастил его. Потом обратился к трепещущей Доре и спросил: «А вы, дочь моя? Вам нечего сказать мне?»
Дора поглядела на госпожу де ла Метре, на Пьера, на Христа, в рамке из пожелтевших засохших веточек букса, и почувствовала себя как затравленный зверь; несомненно, она вспомнила о своих вымыслах и, как видно, декорации, которыми она украсила свою жизнь, оказались для неё дороже вечной жизни, ибо она, замирая от стыда и страха, ответила вполголоса:
— Нет ещё, господин аббат, ах, нет ещё…
XLIX
— Конечно, — воскликнул с трибуны на заседании в сенате оратор, говоривший битый час, — конечно, мы победили при Вальми с армией босоногих храбрецов, но неужели вы думаете, что в современных войнах можно придерживаться этой традиции, пусть героической, но свидетельствующей о нашей преступной беспечности?
Сенатор Бреси откинул назад голову, немножко похожую на бычью. Высокое собрание было взволновано, оратор нарисовал трагическую картину неподготовленности французской армии. Клемансо слушал, стоя у своего места, и аплодировал. В седых или лысых сенаторских головах перемешались патриотизм и страх. Бреси бросил клич: «Башмаков! Башмаков! Я не перестану требовать башмаков для защитников родины!..» Публика яростно зааплодировала. Особенно женщины. Пришлось трижды пригрозить, что всех изгонят с трибун.
По утверждению оратора, Генеральный штаб скрывал истину. Тяжёлая артиллерия никуда не годится, укрепления воздвигнуты наперекор здравому смыслу — без наблюдательных пунктов и без коммуникаций между фортами. А снабжение боеприпасами! Лучше об этом не говорить: слишком тяжело…
Паскаль слушал на трибунах и ужасался: неужели это возможно? Но подходящий ли момент для таких откровенностей? Какие выводы сделает Германия?
Трудно решить, о чём следует помалкивать и о чём следует кричать… Заседание в тот вечер закрылось среди всеобщего волнения и громкого гула голосов. Однако прения ещё не закрыты. На них уйдёт ещё одно, а то и два заседания после военного парада, который будет 14 июля… Паскаль смотрел, как с трибуны спускается в зал бывший муж Рэн и все тянутся пожать ему руку. Триумф. Ну, а как обстоит дело с Францией в этом торжестве? Сослужил ей службу или повредил ей этот элегантный сенатор? Кто посмеет тут решить? Будущее покажет.
С тех пор как выслали Вернера, Паскаль, вспоминая о двух полицейских инспекторах, заявившихся в пансион, испытывал прежде незнакомую ему тревогу. Он никогда по-настоящему не верил, что война возможна, никогда не верил тому, что писали в «Юманите», не верил и противоположным утверждениям «Аксьон франсез» и других правых газет, разоблачавших «германскую опасность». И вдруг он почувствовал, что возле него в темноте копошатся люди, занятые каким-то непонятным делом. Ему
вспомнились слова Рэн фон Гетц, полные грозного значения. Да разве может хоть один человек в мире предвидеть это? Никто не может. Но сколько ни тверди это себе, всё беспокоишься. Паскаля заинтересовали прения по вопросу о вооружениях. Ему достали билет на заседание сената. Было очень любопытно слушать Бреси — из-за Рэн. После заседания Паскаль вышел с каким-то смутным чувством неловкости и тревоги и, когда двинулся по улице Турнон, его смятенное настроение не разогнал и тёплый летний вечер.Он шёл и строил планы на лето. Хоть раз поехать в Птит-Даль всей семьёй. Пансион на две недели закрыть для ремонта. На каждом этаже поставить ванну, пожертвовав для этой цели теми маленькими комнатками, которые выходят на площадку. Покрасить фасад, — он в этом весьма нуждается. Огромные расходы! Но ведь банк, ознакомившись с его счётными книгами, согласился дать новую ссуду. К пятнадцатому августа он, Паскаль, вернётся в Париж, и можно будет частично открыть пансион. Ссуда чуть было не сорвалась: пошли разговоры, что события, происшедшие в Сербии, примут дурной оборот, вмешается Австрия… словом, банк опасался выдавать деньги. Потом всё утряслось: опасность миновала. И всё-таки эти дурацкие слухи дьявольски вредят коммерции. Просто дьявольски! Если бы люди им верили, так больше никто бы из иностранцев не приехал в Париж. Швейцарцам это было бы на руку, они нарочно и распускают такие слухи. А всё же, рано или поздно, пожалуй, дело кончится плохо. И Паскаль подумал о своём малыше. Разумеется, он не для того растит сына, чтобы тот рано или поздно стал пушечным мясом. Подумать только, лет через десять, через двадцать люди вдруг примутся убивать друг друга… При современных средствах вооружения война долго длиться не может, но кто ж его знает?.. А верно ли, что кайзер жаждет мира, как он постоянно заявляет? Предположим на минутку, что он психопат и страдает манией величия, жуть берёт, как подумаешь, что тогда будет…
Какая прохлада на бульваре Сен-Жермен!..
Почему Рэн ничего не пишет? Он был уверен в её любви. Ни одна женщина не давала ему этого чувства уверенности. Это уж безошибочно. Ошибка не очень бы его огорчила, но тогда кому же верить? К тревоге, мучившей теперь Паскаля, всегда примешивалось воспоминание о Рэн. Вспоминался её силуэт, её дрогнувший голос, когда она заговорила о войне. Тетрадей «Джона Ло» она так и не прислала. Почему, спрашивается? Нехорошо. Очень, очень странно. Паскалю хотелось бы получше узнать отца, который снова внезапно исчез. Быть может, обнаружились бы в нём кое-какие черты, которые разъяснили бы собственные тайны Паскаля. Любопытно, в чём они разнятся друг от друга, а в чём есть сходство, в чём они безмолвно повторяют друг друга. Странно, что тот человек, который сейчас говорил с таким пафосом и, как полагается, с дрожью в голосе, — первый муж Рэн. Право, странно.
Они поженились двадцать лет назад. Рэн тогда была совсем ещё девочка, и вот она очутилась в этом мире политиканов, где депутат Бреси уже занимал видное место. Тогда её называли «прелестная мадам Бреси». Президентом был Феликс Фор. У Франции были в то время весьма натянутые отношения с Англией; только что умер Дерулед…
Почему всё это вертится в голове Паскаля? Что его так беспокоит?
Интересно, как идёт человеческая жизнь, идёт словно сама по себе, не имеет никакого отношения к жизни общества, к мировой истории, а потом вдруг входит в эту историю, вписывается в неё, принимает свои основные черты, свои изгибы, своё направление. В глубине души Паскаль прекрасно знал, что в жизни Рэн есть какая-то тёмная, подозрительная сторона, прекрасно знал, что подумал бы о Рэн кто-нибудь другой, окажись он на месте его, Паскаля. У самого Паскаля это подозрение возникло и окрепло незаметно, постепенно, после долгих размышлений. Но Паскаль отгонял его от себя. Не желал видеть госпожу фон Гетц в таком свете. Не хотел её судить. Не судите да не судимы будете. Он перебрался по мосту на левый берег Сены. И долго шёл по Елисейским полям. Спускалась светлая ночь. На террасах кафе было много народу. Горели огни. Лето было в самом разгаре. Июль словно спелый плод. И Паскалю уже не хотелось думать ни о чём грустном. Тёплая чудная погода, так приятно это физическое ощущение своей силы и здоровья. Он молод, полон жизни, он смотрит на женщин, и женщины смотрят на него.
Да есть ли на свете что-нибудь милее, чем улыбка случайно встреченной женщины, которая замечает, что ты на неё смотришь, и радуется этому, и радуется своей красоте… Или вообще что-нибудь в этом роде.
У Паскаля не было никаких спешных дел и, выйдя на площадь Звезды, он ещё долго бродил по городу: шёл по проспекту Булонского леса, потом вдоль полотна окружной железной дороги, добрался до заставы Майо. Домой он вернулся поздно, есть не хотелось, и он сказал, что пообедал в городе. Ему передали небольшой свёрток. В нём оказались обе тетради «Джона Ло»… Завёрнуты они были в плотную бумагу и перевязаны бечёвкой. Словно ответ на его недавние мысли. Кто-то принёс их днём. К свёртку было приложено письмо. Письмо от Генриха фон Гетца.