Пассажиры империала
Шрифт:
Бабушка любила Паскаля за то, что он мальчик, будущий глава семьи. Рождение внучки было для неё глубоким разочарованием. Своего зятя госпожа д’Амберьо терпеть не могла, а в маленьком внуке, носившем имя традиционное в её семье, видела продолжателя старинного рода де Сентвилей и прежде всего правнука её отца, который был для неё идеалом в девичьи годы. А может быть, Паскаль чертами лица будет походить на её покойного мужа, занимавшего пост префекта, красавца д’Амберьо, которому она однажды в Компьене закатила пощёчину в присутствии императрицы — за то, что императрица ему улыбнулась.
Разумеется, мало было надежды на то, что от корня Меркадье вырастет отпрыск, достойный Сентвилей и д’Амберьо. Но в конце концов всё-таки хорошо, что в семье есть мужчина. Ведь госпожу д’Амберьо постигло великое несчастье — она лишилась сына Блеза, хотя он и не умер, а даже, говорят, пребывает в добром здравии. Но он пошёл по плохой
Хотя госпожа д’Амберьо была весьма набожна и время, оставшееся от забот о своих родных и от воспоминаний о покойном муже, почивавшем на кладбище Пер-Лашез, отдавала молитвам в монастыре августинок, всё же она и в мыслях и даже в разговорах отличалась грубоватой откровенностью, которая редко встречается в буржуазных кругах. Она, например, говорила, что такова уж судьба женщины: старея, они переносят на детей и внуков ту неистовую любовь, которую в молодости дарили своим мужьям. В этом госпожа д’Амберьо не ошибалась. Когда гостила у дочери, то уж никому, никакой няньке и даже самой Полетте не уступала честь мыть и одевать ребёнка. И тальковую присыпку для Паскаля в младенческом его возрасте, а позднее лавандовую воду и зубной порошок дозволялось приготовлять только по тем рецептам, которые она сама проверила на опыте или узнала из секретных разговоров со своими покойными приятельницами. Полетта даже и не пыталась перечить матери, так как свято верила в её мудрость.
Бабушка звала Паскаля Милунчиком, миленьким дружком. Она покачивала его на коленях: «По гладенькой дорожке, по гладенькой дорожке», — и вдруг, крепко ухватив за руки, опрокидывала головёнкой вниз; играя с ним, давала ему самые невероятные ласкательные имена. Она называла его и Красунчиком, и попрыгунчиком, и конём-скакуном, и королём английским, и Карлом Великим, и мышонком, и котом в сапогах, и храбрым капитаном, и райской птичкой, и боженькой, и чертёнком, и герцогом Савойским, и герцогом де Морни, и золотым бродяжкой, и гадким озорником, и прекрасным принцем, и Генрихом Четвёртым, и Фра-Диаволо, и сладеньким арбузиком… И она щипала его пухленький задик как раз у самых складочек. Она подбрасывала его в воздух и ловила, подхватывая под мышки. Она щекотала его, нажимала ему пальцем кончик носа, как кнопку звонка, до тех пор пока малыш не начинал смеяться. Она обожала его и пела ему песенки с грубоватыми словами, — ведь для неё так же, как и для её внучонка, слова не имели значения. Когда бабушка не следила за собой, она говорила точно так же, как крестьяне на её родине — медленно и врастяжку. А с Милунчиком она, конечно, не следила за собой, поэтому в её речи возрождались мужицкие интонации, которые в своё время были изгнаны воспитанием в монастырском пансионе, а затем этикетом императорского двора. Бабушка говорила теперь так же, как её брат, «дедуся Паскаль», как его называл внучонок. Так же, как брат, она выговаривала «очен» вместо «очень». И так же, как он, нараспев произносила конец каждой фразы.
В седьмом часу вечера она укладывала малыша в постель, покормив его сначала ужином. («Ложечку за бабушку, ложечку за императора, а другую за наследного принца, ещё одну ложечку за бабушку, а другую за сестриц-августинок, а теперь уж, куда ни шло, ложечку за маму, надо же, золотко моё, надо! А за папу не надо!») Она со всех сторон подтыкала одеяло, и ребёнок лежал тихонько в своей кроватке, покрашенной белой эмалевой краской. Над кроваткой, точно виселица, возвышался согнутый под прямым углом железный прут, с которого теперь не спускались, как прежде, белые полотнища полога. Бабушка убаюкивала своего Милунчика, тихонько напевая, вернее, сказывая нескончаемые колыбельные песни собственного сочинения; в этих песнях почти не было мелодии, а лишь однообразное мурлыканье, но они большими обрывками остались в памяти ребёнка, — непонятные, странные, словно припевы забытого давнего мира.
Едет к нам на могучем коне
Шалунишка с клубникой в лукошке,
Едет к нам на могучем коне
Мальчуган с угольком на ладошке…
Он гнедого пришпорил коня,
На седле его розы багряны,
Он гнедого пришпорил коня.
Русы кудри, а щёки румяны!
Или же пела такую песню.
Ты вертись, вертись, вертись,
Чудо-мельница метели,
Ты вертись,
вертись, вертись,Ветры в церковь залетели,
Расплясались в алтаре,
Засвистели, словно в поле:
«Уважаемый кюре,
Может, нам заплакать, что ли?» 2
А то была ещё припевка, которой неизменно сопровождалось вечернее омовение, а такт отбивался лёгкими шлепками по голенькому заду: «Мы по попке хлопнем, мы ноженкой топнем. Толстая задушка, прямо как кадушка».
Все три комнаты бабушкиного обиталища были очень большими, кухарка Урсула очень, очень старой, а завязки её чепца, стянутые под подбородком, очень, очень, очень длинными. Вправду ли так это и было, или же воображение малыша всё увеличивало? В кухне для Милунчика готовились всякие лакомства: сбитые сливки, вафли с вареньем, миндальные пирожные. Всегда там пахло кардамоном и немножко жжёным сахаром. Бабушка ездила в другой конец города покупать у знакомого лавочника муку, заявляя, что только у него можно найти настоящую крупчатку, а в других столичных магазинах всё поддельное, подмешанное, гнилое.
Как расположены были комнаты и кухня? Как можно было пройти из одной комнаты в другую? Несмотря на все титанические усилия, вспомнить это было невозможно. Запомнилось только, что у бабушки была спальня, столовая и гостиная, которую Урсула называла «залой». В кухне сверкала огненным блеском начищенная медная утварь. А пол был из плиток: большие белые квадраты, а между ними втиснуты маленькие чёрные плитки. Во всех трёх комнатах был красный шёлк и китайские вещицы. Мягкие, простёганные кресла, сплошь обитые материей, не показывали наружу ни кусочка дерева. Везде стояли горки, этажерки, а на них полным-полно было всяких китайских диковинок: драконы, куколки, качавшие головой, голубые эмалевые вазы, красиво расписанные цветами, серебряные вазы, отделанные выпуклыми золотыми рыбами, разрисованные веера, стаканы, украшенные таинственными знаками — иероглифами, резные статуэтки из слоновой кости, очень тонкой работы: сцены на рынке, рыболовы, стоящие на мостиках; были тут терракотовые лошади, какие-то неведомые жёлто-зелёные фарфоровые звери, вышитые гладью бабочки на шёлковых халатах, раскинутых по стенам. И среди всей этой греховной прелести далёкого Востока — большой чёрный крест, на котором умирал распятый Христос, такой красоты, такой дивной красоты, что хотелось плакать, глядя на его страдания; фигура была величиной с ребёнка, и на жёлтом измождённом теле Христа художник нарисовал кармином крупные капли крови. Распятие это стояло на пианино, которое было разукрашено медальонами с изображением галантных сцен и пасторалей, написанных по золотому фону и блестевших мартеновскими лаками, а над распятием висел щит с набором оружия, привезённого из Индии свёкром госпожи д’Амберьо, который был губернатором Чандернагора и правил этой колонией в качестве наместника его величества Карла X.
— Погляди, Милунчик, — говорила бабушка, — вот это папа твоего дедуси. Он ездил на охоту на слоне. Он носил пробковый шлем, нагие туземцы бросали ему под ноги цветы. Он был добрый и могущественный правитель. Своего сына, то есть твоего дедусю, он воспитал в страхе божием. Женщины любили его; всех мужчин в нашем роду любили женщины, и тебя тоже, Милунчик, будут любить, когда ты вырастешь большой и будешь охотиться на тигров и ездить на слоне. Перестань, Милунчик, не гримасничай и не грызи ногти, а не то женщины не будут тебя любить… Да и боженька тебя накажет, он ведь всё видит, что ты за моей спиной делаешь… И пресвятая дева видит… Надо быть чистеньким, Милунчик, пресвятая дева не любит грязнуль. Женщины будут тебя любить, но уж если ты не понравишься пресвятой деве, то плохо дело, всё пропадёт… Не грызи ногти, Милунчик! Женщины будут тебя любить, потому что ты родился осенью, а осенние дети зачаты с новогодней силой…
Вокруг бабушки были бронзовые крабы, подсвечники в виде ибисов, розы из саксонского фарфора, маргаритки из венецианского стекла, портреты дам с распущенными волосами, собранными в чёрную сетку. Вокруг бабушки были битвы слонов и тигров, трубадуры с лютнями и внимающие им владетельницы замков, пресвятые девы, одетые в гранатовый бархат, с целым снопом золотых лилий в руках.
И бабушка не только закармливала маленького Паскаля сливочным кремом и таявшими во рту марципанами, она наделяла его особым подарком — он уносил из её дома в детском своём воображении первое представление о мире — волшебном и благоуханном мире, над которым бдит истерзанный, окровавленный бог, о мире, где химера превращается в кошку, о мире наместников и пастушек, фантастическом мире, где в парчовом небе летают золотые аисты.