Привет, заяц
Шрифт:
Вдобавок Витька вызвался со мной пойти на медосмотр, так, за компанию, и заодно свои свежие обследования по части кардиологии думал занести, тоже хотел поскорее освобождение от службы получить, чтобы ни о чём не думать и спокойно поступить в какой-нибудь свой инженерный колледж на автомеханика.
Я его всё отговаривал, пытался воодушевить, что он был совсем не глупый и запросто мог бы поступить в какой-нибудь затрапезный верхнекамский вуз, но его гордая душа была непреклонна, он всё отмахивался, посмеивался, мол, чего там пять лет сидеть, когда можно за четыре или даже за два года специальность получить, да ещё и параллельно где-то работать? Я уже с ним не спорил и с уважением относился к его самостоятельным решениям, старался в них не вмешиваться, лишь со стороны для себя подвергал критике и слегка осуждал.
Он пришёл ко мне с утреца в один из последних солнечных майских деньков с папкой в руках, стоял на пороге и улыбался, будто мы с ним не в военкомат собирались, а на утренник в детский сад. Я свои медицинские бумажки тоже захватил, и мы с ним неспешно побрели в военный комиссариат Моторостроительного района.
— Ты там был когда-нибудь? — он спросил меня по пути в военкомат.
— Конечно. Сто раз. Что ты, надо же постоянно приходить, отмечаться, что, типа, всё ещё болеешь. А ты?
— Не-а. У нас в школе все данные собирают, там и осмотры проводят. Да там все годные, чего уж. Придёшь такой, скажешь им, «ой, а я болею, мне нельзя.» Скажут, «ты чё, опух, что ли? Ты же там в школе учишься, ну-ка бегом».
— Погоди… И ты тоже годен, получается?
Он махнул рукой:
— Нет. Сердце же. Специальная группа.
— Точно. А ты… Уверен?
— Да не ссы ты.
И вроде бы все школы, садики и другие госучреждения у нас в округе давно уже отреставрировали и привели хоть в какой-то божеский вид, а на здание военкомата всё было страшно смотреть. Бледная бежевая кладка уже который год избавлялась от одного кирпичика за другим, «улыбалась» прохожим своими дырками и кариесом, которым так щедро это здание наградило время. Во внутреннем дворике на стене военкомата дрожал на ветру рваный выцветший плакат с солдатом и надписью про почётность службы по контракту, прочитать я её так и не смог, настолько поблекло изображение за многие годы. В сторонке стояла и курила компания каких-то парней в спортивных костюмах, от которых я в обычной жизни шарахался как от огня, а тут Витька вдруг заметил мой тревожный взгляд, увидел, как я съёжился. Он посмотрел сначала на них, а потом на меня и будто сказал мне без слов, «Не боись, Тёмка, я же с тобой, никому тебя в обиду не дам.» И после этого его стального взгляда я зашагал уверенно и свободно.
Мы с ним прошли КПП и оказались в узких коридорах, устланных красными советскими ковровыми дорожками. Мой нос тут же скрутил тошнотворный запах носков и въевшегося в каждый сантиметр этих стен сигаретного дыма, сразу нахлынули неприятные воспоминания, как я приходил сюда в последний раз, доказывал, что всё ещё не исцелился от своего недуга. Тогда, помню, хирург сравнил мой вес за два года, так удивился, мол, а чего это я так за год сбросил десять килограмм? Болел, что ли? Я тогда не стал ему рассказывать, что схуднул в Америке, потому что питался там исключительно правильной едой, которую готовил мне Марк или давали мне в школе, салатами всякими, диетическим мясом. Как бы странно это ни звучало, но в России я ел бургеры, картошку фри и прочие гадости гораздо чаще, чем в Штатах.
Витька встал у самого входа, так по-хозяйски, словно начальник, оглядел коридор, набитый несчастными парнями в трусах. Потом из кабинета вышел местный Менгеле в белом халате, спокойным таким размеренным голосом велел всем, кто пришёл, раздеваться и ждать, когда вызовут. Витька на меня посмотрел, пожал плечами, и через пару минут мы с ним и сами стояли в одних трусах, рядом с кабинетом хирурга, а я стыдливо прикрывался своими бумажками. И кого было стесняться? Все мы были в одной лодке, проходили этот чёртов медосмотр, все одинаковые, ну, да, кто-то постройнее, кто-то потолще, кто-то, было видно, спортом занимался,
и нечего мне было стесняться своего худосочного тела. И как будто это всё была какая-то психологическая игра с самим собой, игра, в которой я проигрывал своим страхам и неуверенности.— Ты когда-нибудь служить думал? — я спросил его, пока мы с ним сидели в очереди.
— Ну так, лет в шестнадцать мысли были какие-то. Потом подумал, да ну его. Сейчас-то уж тем более, какая армия? За мамой надо немножко ухаживать. И ты тут ещё.
Я непонимающе посмотрел на него и дёрнул бровями:
— Типа, я тебя здесь держу?
Он заулыбался.
— А что, нет, что ли?
— Я не знаю. Ты мне скажи.
— Больно много хочешь. Давай здесь особо соплями не брызгать, ладно?
С детства, ещё с самого первого школьного медосмотра для военкомата, который нам проводили классе в третьем, я поражался, а как это так: просто берут всех парней, вот прям всех, ведут их на убой на целый год куда-то в спартанские условия, выдёргивают из размеренной жизни, из тепла семейного очага? Что-то там кому-то надо было доказывать, не только оголтелыми патриотическими песнями про Сталинград и вкус пороха на губах во время школьной линейки, но и ещё сдавать себя в непонятное рабство на целый год. Рабство, смысл которого никто мне объяснить так и не смог и о котором так любили рассуждать всякие тётки с толстыми жопами, которые в эту самую армию никогда не ходили и не пойдут. Любили после рюмашки-другой повозмущаться, что не осталось уже, оказывается, настоящих мужиков, что все от этой самой армии косили. Легко, наверное, было размусоливать о таких вещах, не имея к ним никакого отношения, имея о них представление разве что из какой-нибудь советской классики, где весь этот больной милитаризм романтизировался до уровня какой-то шизофренической слащавости, подавался читателю, словно весёлая поездочка в детский лагерь, полный моря, солнца и беззаботного веселья. А все эти неуставные отношения, откровенный садизм к новобранцам, регулярные случаи добровольного ухода из жизни и нарушение всех мыслимых прав и свобод военнослужащих – это всё где-то там, где-то на «оппозиционном» Эхе Москвы, которое всегда можно было переключить, чтобы лишний раз не портить себе настроение и не выдёргивать себя за уши из реальности сладостного неведения.
И я ни в коем случае не был отбитым пацифистом, который считал армию чем-то тупым и бесполезным, у каждой страны она должна быть. Я лишь поражался тому, как у нас исторически любили всех грести под одну гребёнку, чтобы прям все служили, а не только те, кто душой и сердцем чувствовал, что это им подходило, как в тех же Штатах, например. Все эти физические нагрузки, стресс, закалка собственного характера, армейское братство, это всё было здорово, наверное, но вот когда это насаждалось против твоей воли, подсознательно только и хотелось, что протестовать и посылать всю эту систему подальше на три буквы, как какой-нибудь глупый ушастый протестун, как сказал про меня Витька однажды.
— Чего трясёшься? — он спросил меня, заметив, как я начал дёргать ногой.
Я тихо ответил ему, боялся привлечь внимание остальных парней:
— Просто. Долго уже сидим.
— Да ладно, чего уж. Документы занесём, яйками посветим и домой пойдём. Да?
Он посмотрел на меня с улыбкой и приподнял брови, ждал от меня ответа, а я лишь молча кивнул, продолжая нервно дрыгаться.
Минут через десять мы с ним наконец зашли в кабинет в компании ещё двоих ребят, доктор нам четверым велел совсем раздеться, равнодушно нас осмотрел издалека, а потом разрешил надеть трусы. Сидел он и из-под своих толстых очков смотрел на медицинские карточки, задавал какие-то вопросы, самые, как мне казалось, идиотские, про потерю сознания, про конвульсии, эпилепсию. Можно подумать, если всех этих уж совсем крайних и страшных симптомов не было, то можно было отправлять человека служить, и плевать, в каком состоянии у него там были сердце, желудок, нервная система или ещё чего.