Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Том 1. Первый лед
Шрифт:

Возвращение в Сигулду

Отшельничаю, берложу, отлеживаюсь в березах, лужаечный, можжевельничий, отшельничаю, отшельничаем, нас трое, наш третий всегда на стреме, позвякивает ошейничком, отшельничаем, мы новые, мы знакомимся, а те, что мы были прежде, как наши пустые одежды, валяются на подоконнике, как странны нам те придурки, далекие, как при Рюрике (дрались, мельтешили, дулись), какая все это дурость! А домик наш в три окошечка сквозь холм в лесовых массивах просвечивает, как косточка просвечивает сквозь сливу, мы тоже в леса обмакнуты, мы зерна в зеленой мякоти, притягиваем, как соки, все мысли земли и шорохи, как мелко мы жили, ложно, турбазники сквозь кустарник пройдут, постоят, как лоси, растают, умаялась бегать по лесу, вздремнула, ко мне припавши, и тенью мне в кожу пористую впиталась, как в промокашку, я весь тобою пропитан, лесами твоими, тропинками, читаю твое лицо, как легкое озерцо, как ты изменилась, милая, как ссадина, след от свитера, но снова как разминированная — спасенная? спасительная! ты младше меня? старше! на
липы, глаза застлавшие,
наука твоя вековая ауканья, кукованья, как утра хрустальны летние, как чисто у речки бисерной дочурка твоя трехлетняя писает по биссектриске! «мой милый, теперь не денешься, ни к другу и ни к врагу, тебя за щекой, как денежку, серебряно сберегу», я думал, мне не вернуться, гроза прошла, не волнуйся, леса твои островные печаль мою растворили, в нас просеки растворяются, как ночь растворяет день, как окна в сад растворяются и всасывают сирень, и это круговращение щемяще, как возвращенье... Куда б мы теперь ни выбыли, с просвечивающих холмов нам вслед улетает Сигулда, как связка зеленых шаров! 1963

* * *

Шарф мой, Париж мой, серебряный с вишней, ну, натворивший! Шарф мой — Сена волосяная, как ворсисто огней сиянье, шарф мой Булонский, туман мой мохнатый, фары шоферов дуют в Монако! Что ты пронзительно шепчешь, горячий, шарф, как транзистор, шкалою горящий? Шарф мой, Париж мой непоправимый, с шалой кровинкой? Та продавщица была сероглаза, как примеряла она первоклассно, лаковым пальчиком с отсветом улиц нежно артерии сонной коснулась... В электрическом шарфе хожу, душный город на шее ношу. 1963

* * *

Э. Межелайтису
Жизнь моя кочевая стала моей планидой... Птицы кричат над Нидой. Станция кольцевания. Стонет в сетях капроновых в облаке пуха, крика крыльями трехметровыми узкая журавлиха! Вспыхивает разгневанной пленницею, царевной, чуткою и жемчужной, дышащею кольчужной. К ней подбегут биологи: «Цаце надеть брелоки!» Бережно, не калеча, цап! — и вонзят колечко. Вот она в небе плещется, послеоперационная, вольная, то есть пленная, целая, но кольцованная, над анкарами, плевнами, лунатиками в кальсонах — вольная, то есть пленная, чистая — окольцованная, жалуется над безднами участь ее двойная; на небесах — земная, а на земле — небесная, над пацанами, ратушами, над циферблатом Цюриха, если, конечно, раньше пуля не раскольцует, как бы ты ни металась, впилась браслетка змейкой, привкус того металла песни твои изменит — с неразличимой нитью, будто бы змей ребячий, будешь кричать над Нидой, пристальной и рыбачьей. 1963

* * *

Ну что тебе надо еще от меня? Чугунна ограда. Улыбка темна. Я музыка горя, ты музыка лада, ты яблоко ада, да не про меня! На всех континентах твои имена прославил. Такие отгрохал лампады! Ты музыка счастья, я нота разлада. Ну что тебе надо еще от меня? Смеялась: «Ты ангел?» — я лгал, как змея. Сказала: «Будь смел» — не вылазил из спален. Сказала: «Будь первым» — я стал гениален, ну что тебе надо еще от меня? Исчерпана плата до смертного дня. Последний горит под твоим снегопадом. Был музыкой чуда, стал музыкой яда, ну что тебе надо еще от меня? Но и под лопатой спою, не виня: «Пусть я удобренье для Божьего сада, ты — музыка чуда, но больше не надо! Ты случай досады. Играй без меня». И вздрогнули складни, как створки окна. И вышла усталая и без наряда. Сказала: «Люблю тебя. Больше нет сладу. Ну что тебе надо еще от меня?» 1971

* * *

Матери сиротеют. Дети их покидают. Ты мой ребенок, мама, брошенный мой ребенок. 1965

Плач по двум нерожденным поэмам

Аминь. Убил я поэму. Убил, не родивши. К Харонам! Хороним. Хороним поэмы. Вход всем посторонним. Хороним. На черной Вселенной любовниками отравленными лежат две поэмы, как белый бинокль театральный. Две жизни прижались судьбой половинной — две самых поэмы моих соловьиных! Вы, люди, вы, звери, пруды, где они зарождались в Останкине,— в с т а н ь т е! Вы, липы ночные, как лапы в ветвях хиромантии,— встаньте, дороги, убитые горем, довольно валяться в асфальте, как волосы дыбом над городом, вы встаньте, Раскройтесь, гробы, как складные ножи гиганта, вы встаньте,— Сервантес, Борис Леонидович, Данте, вы б их полюбили, теперь они тоже останки, встаньте. И Вы, Член Президиума Верховного Совета товарищ Гамзатов, встаньте, погибло искусство, незаменимо это, и это не менее важно, чем речь на торжественной дате, встаньте. Их гибель — судилище. Мы — арестанты. Встаньте. О, как ты хотела, чтоб сын твой шел чисто и прямо, встань, мама. Вы встаньте в Сибири, в Париже, в глухих городишках, встаньте, мы столько убили в себе, не родивши, встаньте, Ландау, погибший в бухом лаборанте, встаньте, Коперник, погибший в Ландау галантном, встаньте, Вы, блядь из джаз-банда, вы помните школьные банты? Встаньте, геройские мальчики вышли в герои, но в анти, встаньте (я не о кастратах — о самоубийцах, кто саморастратил святые крупицы), встаньте. Погибли поэмы. Друзья мои в радостной панике — «Вечная память!» Министр, вы мечтали, чтоб юнгой в Атлантике плавать, вечная память, громовый Ливанов, ну, где ваш несыгранный Гамлет? Вечная память, где принц ваш, бабуся? А девственность можно хоть в рамку обрамить вечная память, зеленые замыслы, встаньте как пламень, вечная память, мечта и надежда, ты вышла на паперть? Вечная память!.. Аминь. Минута молчанья. Минута — как годы. Себя промолчали —
все ждали погоды.
Сегодня не скажешь, а завтра уже не поправить. Вечная память. И памяти нашей, ушедшей как мамонт, вечная память. Аминь. Тому же, кто вынес огонь сквозь потраву,— Вечная слава! Вечная слава! 1965

Зов озера

Повзнер 1903, Бирман 1938, Бирман 1941, Дробот 1907... Наши кеды как приморозило. Тишина. Гетто в озере. Гетто в озере. Три гектара живого дна. Гражданин в пиджачке гороховом зазывает на славный клев, только кровь на крючке его крохотном, кровь! «Не могу,— говорит Володька,— а по рылу — могу, это вроде как не укладывается в мозгу! Я живою водой умоюсь, может, чью-то жизнь расплещу. Может, Машеньку или Мойшу я размазываю по лицу. Ты не трожь воды плоскодонкой, уважаемый инвалид, ты пощупай ее ладонью — болит! Может, так же не чьи-то давние, а ладони моей жены, плечи, волосы, ожидание будут кем-то растворены? А базарами колоссальными барабанит жабрами в жесть то, что было теплом, глазами, на колени любило сесть... — Не могу, — говорит Володька, — лишь зажмурюсь — в чугунных ночах, точно рыбы на сквородках, пляшут женщины и кричат! Третью ночь, как Костров пьет. И ночами зовет с обрыва. И к нему является рыба чудо-юдо озерных вод! «Рыба, летучая рыба, с гневным лицом мадонны, с плавниками, белыми, как свистят паровозы, рыба, Рива тебя звали, золотая Риза, Ривка, либо как-нибудь еще, с обрывком колючки проволоки или рыболовным крючком в верхней губе, рыба, рыба боли и печали, прости меня, прокляни, но что-нибудь ответь...» Ничего не отвечает рыба. Тихо. Озеро приграничное. Три сосны. Изумленнейшее хранилище жизни, облака, вышины. Бирман 1941, Румер 1902, Бойко оба 1933. 1965

Стансы

Закарпатский лейтенант, на плечах твоих погоны, точно срезы по наклону свежеспиленно слепят. Не приносят новостей твои новые хирурги, век отпиливает руки, если кверху их воздеть! Если вскинуть к небесам восхищенные ладони — «Он сдается!» — задолдонят, или скажут — «диверсант»... Оттого-то лейтенант точно трещина на сердце — что соседи милосердно принимают за талант.

Из закарпатского дневника

Я служил в листке дивизиона. Польза от меня дискуссионна. Я вел письма, правил опечатки. Кто только в газету не писал— горожане, воины, девчата, отставной начпрод Нравоучатов... Я всему признательно внимал. Мне писалось. Начались ученья. Мчались дни. Получились строчки о Шевченко. Опубликовали. Вот они:

Сквозь строй

И снится страшный сон Тарасу. Кусищем воющего мяса сквозь толпы, улицы, гримасы, сквозь жизнь, под барабанный вой, сквозь строй ведут его, сквозь строй! Ведут под коллективный вой; «Кто плохо бьет — самих сквозь строй». Спиной он чувствует удары: Правофланговый бьет удало. Друзей усердных слышит глас; «Прости, старик, не мы — так нас». За что ты бьешь, дурак господен? За то, что век твой безысходен! Жена родила дурачка. Кругом долги. И жизнь тяжка. А ты за что, царек отечный? За веру, что ли, за отечество? За то, что перепил, видать? И со страной не совладать? А вы, эстет, в салонах куксясь? (Шпицрутен в правой, в левой — кукиш.) За что вы столковались с ними? Что смел я то, что вам не снилось? «Я понимаю ваши боли,— сквозь сон он думал,— мелкота, мне не простите никогда, что вы бездарны и убоги, вопит на снеговых заносах как сердце раненой страны мое в ударах и занозах мясное месиво спины! Все ваши боли вымещая, эпохой сплющенных калек, люблю вас, люди, и прощаю. Тебя я не прощаю, век. Я верю — в будущем, потом...» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Удар. В лицо сапог. Подъем. 1963—1965

* * *

Ты пролетом в моих городках, ты пролетом в моих комнатах, баснях про Лондон и осенних черновиках, я люблю тебя, мой махаон, оробевшее чудо бровастое. «Приготовьте билетики». Баста. Маханем! Мало времени, чтоб мельтешить. Перелетные стонем пронзительно. Я пролетом в тебе, моя жизнь! Мы транзитны. Дай тепла тебе львовский октябрь, дай погоды, прикорни мне щекой на погоны, беззащитною, как у котят. Мы мгновенны? Мы после поймем, если в жизни есть вечное что-то — это наше мгновенье вдвоем. Остальное — пролетом! 1965

Бьет женщина

В чьем ресторане, в чьей стране — не вспомнишь, но в полночь есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год, и женщина разгневанная — бьет! Быть может, ей не подошла компания, где взгляды липнут, словно листья банные? За что — неважно. Значит, им положено — пошла по рожам, как белье полощут. Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая! Вмажь майонезом лысому в подтяжках. Бей, женщина! Массируй им мордасы! За все твои грядущие матрасы, за то, что ты во всем передовая, что на земле давно матриархат — отбить, обуть, быть умной, хохотать — такая мука — непередаваемо! Влепи ему в паяльник солоницу. Мужчины, рыцари, куда ж девались вы?! Так хочется к кому-то прислониться — увы... Бей, реваншистка! Жизнь—как белый танец. Не он, а ты его, отбивши, тянешь. Пол-литра купишь. Как он скучен, хрыч! Намучишься, пока расшевелишь. Ну можно ли в жилет пулять мороженым?! А можно ли в капронах ждать в морозы? Самой восьмого покупать мимозы — можно?! Виновные, валитесь на колени, колонны, люди, лунные аллеи, вы без нее давно бы околели! Смотрите, из-под грязного стола — она, шатаясь, к зеркалу пошла. «Ах, зеркало, прохладное стекло, шепчу в тебя бессвязными словами, сама к себе губами прислоняюсь и по тебе сползаю тяжело, и думаю: трусишки, нету сил — меня бы кто хотя бы отлупил!..» 1964
Поделиться с друзьями: