Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Том 1. Первый лед
Шрифт:

* * *

В. Шкловскому
Жил художник в нужде и гордыне. Но однажды явилась звезда. Он задумал такую картину, чтоб висела она без гвоздя. Он менял за квартирой квартиру. Стали пищею хлеб и вода. Жил как йог, заклиная картину. А она падала без гвоздя. Обращался он к стенке бетонной: «Дай возьму твои боли в себя. На моих неумелых ладонях проступают следы от гвоздя». Умер он, изможденный профессией. Усмехнулась скотина — звезда. И картину его не повесят. Но картина висит без гвоздя. 1964

Неизвестный — реквием в двух шагах с эпилогом

Лейтенант Неизвестный Эрнст. Нa тысячи верст кругом равнину утюжит смерть огненным утюгом. В атаку взвод не поднять, но сверху в радиосеть: «В атаку — зовут — твою мать!» И Эрнст отвечает: «Есть». Но взводик твой землю ест. Он доблестно недвижим. Лейтенант Неизвестный Эрнст идет наступать один! И смерть говорит: «Прочь! Ты же один, как перст. Против кого ты прешь? Против
громады, Эрнст!
Против — четырехмиллионнопятьсотсорокасемитысячевосемь- сотдвадцатитрехквадратнокилометрового чудища против,— против армии, флота, и угарного сброда, против — культургервышибал, против национал- социализма, — против! Против глобальных зверств. Ты уже мертв, сопляк»?.. «Еще бы»,— решает Эрнст И делает Первый шаг! И Жизнь говорит: «Эрик, живые нужны живым. Качнется сирень по скверам уж не тебе, а им, не будет — 1945, 1949, 1956, 1963 — не будет, и только формула убитого человечества станет — 3 823 568 004 + 1, и ты не поступишь в Университет, и не перейдешь на скульптурный, и никогда не поймешь, что горячий гипс пахнет как парное молоко, не будет мастерской на Сретенке, которая запирается на проволочку, не будет выставки в Манеже, не будет сердечного разговора с Никитой Сергеевичем, и ты не женишься на Анне — не, не, не... не будет ни Нью-Йорка, ни «Древа жизни» (вернее, будут, но не для тебя, а для белесого Митьки Филина, который не вылез тогда из окопа), а для тебя никогда, ничего — не! не! не!.. Лишь мама сползет у двери с конвертом, в котором смерть, ты понимаешь, Эрик?! «Еще бы»,— думает Эрнст. Но выше Жизни и Смерти, пронзающее, как свет, нас требует что-то третье, — чем выделен человек. Животные жизнь берут. Лишь люди жизнь отдают. Тревожаще и прожекторно, в отличие от зверей, — способность к самопожертвованию единственна у людей. Единственная Россия, единственная моя, единственное спасибо, что ты избрала меня. Лейтенант Неизвестный Эрнст, когда окружен бабьем, как ихтиозавр нетрезв, ты пьешь за моим столом, когда правительства в панике хрипят, что ты слаб в гульбе, я чувствую, как памятник ворочается в тебе. Я голову обнажу и вежливо им скажу: «Конечно, вы свежевыбриты и вкус вам не изменял. Но были ли вы убиты за родину наповал?» 1964

Грипп «Гонконг-69»

Гриппозная пора, как можется тебе? Гриппозная молва в жару, в снегу, в беде. Беспомощна наука. И с Воробьевых гор в ночном такси старуха бормочет наговор: «Снега — балахоном». Бормочет Горгона: «Гонконг, гоу хоум! Гонконг, гоу хоум!» Грипп, грипп, грипп, грипп, ты — грипп, я — грипп, на трех могли б... Грипп... грипп... Кипи, скипидар, «Грипп — нет! Хиппи — да!» Лили Брик с «Огоньком» или грипп «Гонконг»? Грипп, грипп, хип-хип, гип-гип! «Открой «Стоп-грипп», по гроб — «Гран-При»! Райторг открыт. «Нет штор. Есть грипп». «Кто крайний за гриппом?» Грипп, грипп, грипп, грипп, грипп... «Как звать?» «Христос!» «Что дать?» «Грипп — стоп»... Одна знакомая лошадь предложила: «Человек — рассадник эпидемии. Стоит уничтожить человечество — грипп прекратится...» По городу гомон: «Гонконг, гоу хоум!» Орем Иерихоном: «Гонконг, гоу хоум!» Взамен «уха-горла» — к нам в дом гинеколог. «Домком? Нету коек». «Гонконг, гоу хоум!» Не собирайтесь в сборища. В театрах сбор горит. Доказано, что спорящий распространяет грипп. Целуются затылками. Рты марлей позатыканы. Полгороду народ руки не подает. И нет медикаментов. И процедура вся — отмерь 4 метра и совершенствуйся. Любовник дал ходу. В альков не загонишь. Связь по телефону. «Гонконг, гоу хоум!» Любимая моя, как дни ни тяжелы, уткнусь в твои уста, сухие от жары. Бегом по уколам. Жжет жар геликоном. По ком звонит колокол?.. «Гонконг, гоу хоум!..» 1969

* * *

Зое
Живу в сторожке одинокой, один-один на всем свету. Еще был кот членистоногий, переползающий тропу. Он, в плечи втягивая жутко башку, как в черную трубу, вещал, достигнувши желудка, мою пропащую судьбу. А кошка — интеллектом уже. Знай, штамповала деток в свет, углами загибала ушки им, как укладчица конфет. 1969

2 секунды 20 июня 1970 г. в замедленном дубле

Посвящается АТЕ-37-70, автомашине
Олжаса Сулейменова

1

Олжас, сотрясенье — семечки! Олжас, сотрясенье — семечки, но сплевываешь себе в лицо, когда 37-70 летит через колесо! (30 метров полета и пара переворотов.) К а к: «100» при мгновенье запуска, сто километров запросто. Азия у руля. Как шпоры, вонзились запонки в красные рукава!

2

К т о: дети Плейбоя и Корана, звезда волейбола и экрана, печальнейшая из звезд. Тараним! Расплющен передний мост. И мой олимпийский мозг впечатан в металл, как в воск. Как над «Волгою» милицейской горит волдырем сигнал, так кумпол мой менестрельский над
крышей цельнолитейной
синим огнем мигал. Из смерти, как из наперстка. Выдергивая, как из наперстка, защемленного меня, жизнь корчилась и упорствовала, дышала ночными порами вселенская пятерня. Я — палец ваш безымянный иль указательный перст, выдергиваете меня вы, земля моя и поляны, воющие окрест.

3

Звезда моя, ты разбилась? Звезда моя, ты разбилась, разбилась моя звезда. Прогнозы твои не сбылись, свистали твои вестя. Знобило. Как ноготь из-под зубила, синяк чернел в пол-лица.

4

Бедная твоя мама... Бедная твоя мама, бежала, руки ломала: «Олжас, не седлай АТЕ, сегодня звезды не те. С озер не спугни селезня, в костер не плескай бензин, АТЕ-37-70 обидеться может, сын!»

5

(Потом проехала «Волга» скорой помощи, еще проехала «Волга» скорой помощи, позже не приехали из ОРУДа, от пруда подошли свидетели, причмокнули: «Ну, вы — деятели! Мы-то думали — метеорит». Ушли, галактику поматерив. Пролетели века в виде дикого гусака со спущенными крыльями, как вытянутая рука официанта с перекинутым серым полотенцем. Жить хотелось. Нога и щека опухли, потом прилетели Испуги, с пупырышками и в пухе.)

6

Уже наши души — голенькие. Уже наши души голенькие, с крылами, как уши кроликов, порхая меж алкоголиков и утренних крестьян, читали 4 некролога в «Социалистик Казахстан», красивых, как иконостас... А по траве приземистой эмалью ползла к тебе табличка «37-70». Срок жизни через тире.

7

Враги наши купят свечку. Враги наши купят свечку и вставят ее в зоб себе! Мы живы, Олжас. Мы вечно будем в седле! Мы дети «37-70», не сохнет кровь на губах, из бешеного семени родившиеся в свитерах. С подачи крученые все мячи, таких никто не берет. Полетный круговорот! А сотрясенье — семечки. Вот только потом рвет. 1970

Сан-Франциско — Коломенское...

Сан-Франциско — это Коломенское. Это свет посреди холма. Высота, как глоток колодезный, холодна. Я люблю тебя, Сан-Франциско; испаряются надо мной перепончатые фронтисписы, переполненные высотой. Вечерами кубы парившие наполняются голубым, как просвечивающие курильщики тянут красный, тревожный дым. Это вырезанное из неба и приколотое к мостам угрызение за измену моим юношеским мечтам. Моя юность архитектурная, прикурю об огни твои, сжавши губы на высшем уровне, побледневшие от любви. Как обувка возле отеля, лимузины столпились в ряд, будто ангелы отлетели, лишь галоши от них стоят. Мы — не ангелы. Черт акцизный шлепнул визу — и хоть бы хны... Ты вздохни по мне, Сан-Франциско. Ты, Коломенское, вздохни... 1966

* * *

Сложи атлас, школярка шалая, — мне шутить с тобою легко, — чтоб Восточное полушарие на Западное легло. Совместятся горы и воды, колокольный Великий Иван, будто в ножны, войдет в колодец, из которого пил Магеллан. Как две раковины, стадионы, мексиканский и Лужники, сложат каменные ладони в аплодирующие хлопки. Вот зачем эти люди и зданья не умеют унять тоски — доски, вырванные с гвоздями от какой-то иной доски. А когда я чуть захмелею и прошвыриваюсь на канал, с неба колют верхушками ели, чтобы плечи не подымал. Я нашел отпечаток шины на ванкуверской мостовой перевернутой нашей машины, что разбилась под Алма-Атой. И висят как летучие мыши надо мною вниз головой — времена, домишки и мысли, где живали и мы с тобой. Нам рукою помашет хиппи. Вспыхнет пуговкою обшлаг. Из плеча — как черная скрипка крикнет гамлетовский рукав. 1971

Нью-йоркские значки

Блещут бляхи, бляхи, бляхи, возглашая матом благим: «Люди — предки обезьян», «Губернатор — лесбиян», «Непечатное — в печать!», «Запретите запрещать!» «Бог живет на улице Пастера, 18. Вход со двора». Обожаю Гринич Вилидж в саркастических значках. Это кто мохнатый вылез, как мошна в ночных очках? Это Ален, Ален, Ален! Над смертельным карнавалом, Ален, выскочи в исподнем! Бог — ирония сегодня. Как библейский афоризм гениальное «Вались!». Хулиганы? Хулиганы. Лучше сунуть пальцы в рот, чем закиснуть куликами буржуазовых болот! Бляхи по местам филейным, коллективным Вифлеемом в мыле давят трепака — «мини» около пупка. Это Селма, Селма, Селма агитирующей шельмой подмигнула и — во двор: «Мэйк лав, нот уор!»1 Бог — ирония сегодня. Блещут бляхи над зевотой. Тем страшнее, чем смешней, и для пули — как мишень! «Бог переехал на проспект Мира, 43. 2 звонка». И над хиппи, над потопом ироническим циклопом блещет Время, как значком, округлившимся зрачком! Ах, Время, сумею ли я прочитать, что написано в твоих очах, мчащихся на меня, увеличиваясь, как фары? Успею ли оценить твою хохму?.. Ах, осень в осиновых кружочках... Ах, восемь подброшенных тарелочек жонглера, мгновенно замерших в воздухе, будто жирафа убежала, а пятна от нее остались... Удаляется жирафа в бляхах, будто мухомор, на спине у ней шарахнуто: «Мэйк лав, нот уор!» 1968
Поделиться с друзьями: