Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тетка стара и слаба, однако не жалуется. Поит меня медовухой собственного приготовления, делает пышки и прочее печево, — приготовься увидеть этакого кабанчика с откормленной ряшкой. Знаменитый сад сейчас являет скорбное зрелище под темно-белой осыпью (сейчас снег нестоек, похож не на соль, а на грязноватый рафинад). Сюда надо приезжать ближе к лету.

Вообще же, здесь есть и свои преимущества. Московская жизнь оказалась более утомительной, чем я ожидал. Ты заподозришь меня в неискренности или неблагодарности. Святой истинный крест, я не придуриваюсь. Нежданно-негаданно я стал слоном напоказ. (Известно, что слоны в диковинку у нас.) На меня ходят смотреть, меня демонстрируют. Жизнь стала пестрой и нервной. Самое же в ней трудное, что я весь — в нравственных долговых обязательствах. И как незаметно это произошло! Ты убеждена, что общение с Сергеичем мне на пользу. Не спорю. Котелок у него — повышенной мощности, но как бы в нем не свариться, он ведь всегда — на сильном огне. Кроме того, это тот род критики, которую искусство должно обслуживать.

Ей-ей, это не игра в парадоксы. Похоже, что он так распределил наши роли: он высказывает то или иное положение, а я должен эмпирически его подтвердить. Роль незавидная. Поверь, тут нет ущемленности, но, черт возьми, художество все же первично! Я выучил это с младых ногтей и не пойму, с чего бы мне переучиваться? Да, я знаю, мы любим одно и то же, но его любовь слишком требовательна. Бывают любящие родители, от которых сбегают дети. Впрочем, ты уже сердишься, и я умолкаю. Клянусь прахом предков, я отдаю ему должное. Но чем больше я думаю о своем Аввакуме, да и о прочих замыслах, тем отчетливей кажусь себе учеником на экзамене — ощущение не из лучших. Помнишь, «есть грозный судия, он ждет». Одним словом, есть над чем подумать, — весь сезон впереди. Не говорю уж о том, что сам театр — не дом отдыха. Скорее — «дом, где разбиваются сердца», или еще проще — сумасшедший дом. Как известно, он живой организм. (Чрезмерно живой.) Уже подпорченный шумом и треском, понюхавший фимиама, ощутивший успех, который всегда (всегда!!) отвлекает от дела, попавший в эпицентр страстей. На нашем «Родничке», только-только набирающем силу, что-то очень много всего скрестилось и заклинилось. Этак мы можем не стать родником и останемся с уменьшительным суффиксом (рискуя вызвать усмешку Бурского). В Наташе Кругловой я уверен. Можно, разумеется, положиться и на Гуляева. Прибегин предан, но беда его — в женском характере, слишком подверженном настроениям. (Прости, к тебе это не относится, хотя ты женщина — и какая!) Но вот Рубашевский не больно стоек, а он — нарасхват. Кажется, этот убийца Кинематограф уже к нему подобрался. А там — очередь остальных. За популярность платишь так дорого, что поневоле усомнишься, стоит ли она того. А с другой стороны, актеры ее жаждут, они убеждены, что театр без популярности — это фикция, что так называемый «свой зритель» — снобистская выдумка. Они хотят нравиться всем и каждому на этом ежевечернем аукционе. «Вот тут и вертись». Черт его знает, как, однако, лезут на язык цитаты. Кажется, на любой случай что-нибудь уже сказано. И ведь хорошо сказано, поневоле займешь. Только бы эта заемная речь не перешла бы в заемную жизнь. Мне иной раз мерещится, что мы, театральный народ, растащили себя по чужим репликам, мыслям, мыслишкам, по чужим страстям. И как же тогда пробиться к подлинному? Оно ведь должно быть обеспечено собственным золотым запасом, а не тем, что находится в обращении. Ты сейчас, верно, идешь по улице Горького, которую так пламенно любишь. Наша орловская улица Горького тоже прекрасна, прямая, тихая, вся в березах и кленах (сейчас, увы, нагих, сиротливых). Хорошо бы по ней походить вдвоем, в золотые майские дни. Вот я и сбился на лирические вздохи.

Расскажу лучше о том, что побывал у Михайловны. На первый взгляд, мало что изменилось. Тот же темный сруб на пригорке над Цоном, тот же ивняк на том берегу, но сама старуха стала еще старей. Поначалу я был готов умиляться. В день приезда все вокруг было под снегом, я стоял на дороге, дышал полной грудью, мимо прокатилась старая, чудом выжившая бестарка, старикан в кепчонке лихо подхлестывал муругого конька. Снежная ископыть обдала мне лоб и щеки. Хорошо! Однако благостные картинки не очень-то долго меня веселили. Мается Михайловна на всю катушку, хотя юмор и сохранила, не жалуется, предпочитает посмеиваться над собой. Пошли мы с ней к проруби за водицей. Когда я спросил ее, как она к ней спускается в ледяной день, когда прихватит мороз, она только фыркнула: «Спускаться-то что? Спускаешься, гололед — помога. Своим ходом пойдешь — упанешь, так я сажуся и вниз качуся. На гузне. У меня оттого и гузно студеное, никаким солнышком не отогреть. А вот обратно взберись с полным-то ведерком, это задача! Семь раз вниз поедешь, на восьмой — расшибешьси, отряхнешьси, да на девятый и взлезешь».

Вечером приковылял колченогий Кузнецов. Михайловна не преминула его щипнуть: «Почуял, что приложиться можно? Гляди, осрамишься-то посля первого приема». Кузнецов вознегодовал: «Я с человеком пришел повидаться. Больно нужно прикладываться. Тебе бы только боднуть». Михайловна махнула рукой: «И рада, да нечем. Комолая корова хоть шишкой боднет, а у меня и шишки нет». Покочевряжившись, Кузнецов с удовольствием выпил.

Рассказала Михайловна о событии, чрезвычайно ее растревожившем. «Вызвали в Совет: «Будешь теперь к пензии прибавку иметь». — «Это за что же?» — «За мужика». — «Да провались ты, я уж его позабывать стала, а теперь за пятерку каждый раз душу травить!» Однако пришла домой, соседушки вскинулись, пуще всех этот кочерыжка, — она кивнула в сторону гостя. — Деньги, мол, невелики, а месяц к месяцу, все ж таки набирается. Ну, воротилась я в Совет: «Ладно, говорю, давай за мово мужика прибавку».

Кузнецов сказал авторитетно: «Он заслужил. Был танкач». — «Не тебе чета», — тут же откликается Михайловна. «Это почему же, я ногу отдал!» — «А потому, что на рыбалку пьяный ходишь». — «А кому какое дело?» — «Вот рыба у тебя и не ловится». — «А ей какое дело?» Последний вопрос

Кузнецов задает с искренним гневом. Допекла его подлая рыба.

Своих родичей Михайловна тоже пробрала с наждачком. Но и себя, по обыкновению, не пожалела. «Они от ума уехали, а я от глупости осталась. Ну да все равно, — дом кидать нельзя». Я спросил осторожно, не слишком ли все же ей тягостно жить здесь одной. Она дернула острым плечом: «А куды я отседа поеду? В город? Там таких — рупь за ведро». И повторила: «Нельзя дом кидать». Спрашиваю, где Аннушка. «Сулилась прийти». «Куда ж она делась?» — допытывается Кузнецов. «К ухажеру пошла, — говорит Михайловна. — Бабенка больно молодая».

Но наутро оказалось, что Аннушка слегла. Когда мы пришли к ней с Михайловной, она застыдилась. Не то неприбранной комнаты, не то своей немощи. От смущения она все пыталась улыбаться да пошучивать. Пришел и Кузнецов, озабоченно тряс головой, бормотал, обратясь к Михайловне: «Совсем расшилась тезка твоя».

Михайловна сердито кивала: «Да уж послал бог тезку. Две Анны — обое драны. В больницу тебе, тезка, надоть». — «Зачем?» — спросила та. «А здоровье чинить». Аннушка махнула рукой: «Пошли бог здоровья — хорошу смерть». — «Все на бога надеишься?» — «Надеюся». — «Ну, давай, — разрешила Михайловна. И бросила, усмехнувшись: — На него почему надеются? Он богатый, даром не отберет».

В больницу мы Аннушку свезли. Она вяло протестовала: «Ох, не вернуся я…» Мне дала в подарок («на память») листок с псалмом — все, что имела. Прочти его, я такого не встречал. Надо будет спросить Фрадкина, может быть, он знает… И не суди ее за ошибки — в церковной грамоте старуха не сильна.

«Святый боже, святый крепкий, святый безсмертный… Сохрани тя во всех путях твоих, на аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия. Аминь».

Когда мы с Аннушкой попрощались, я все вспоминал, с каким удовольствием она рассказывала о ничем не кончившемся сватовстве длинновязого претендента. И смех и грех, а сватались все-таки!

Милые несдающиеся старухи! И ведь все пошучивают! На вокзале в Орле встретил я девяностолетнюю бабку, отстала от поезда, а ехать ей в Красноярскую область. Диктует дочери телеграмму: «Сижу Орле на вокзале какие твои планы?» Женщина, которая пишет, вздыхает нетерпеливо: «Да напишите вы просто, чтобы денег прислала». Бабка так удивилась, что даже прыснула: «Дак откуда ж у нее деньги-то?» Разыграл я орловского Гаруна-эль-Рашида, купил бабке билет. Когда рассказывал про нее Михайловне, про то, как посмеивалась она над бедой, старуха моя только головой кивнула: так нас печь спекла.

Ну, довольно, погода меня разбередила. Вчера опять потеплело, опять развезло. Всюду — течь. Снег в потеках — точно рукодельница промережила полотенце. Промозгло, сыро, зябко, бесконечная осточертевшая морось. Погода унылая, как бобылка, с подвязанной от флюса щекой. Святый крепкий, скорей бы тебя увидеть. Ты скучаешь по мне? Скучай, но не слишком. Когда такая женщина, как ты, скучает сильно, это всегда опасно. Какой-нибудь Бурский тут как тут. Я смотрю в окно, на гроздья огней, разбросанных на том берегу, я вижу тебя, я слышу тебя. Святый крепкий, как просто было нам разминуться. Решительно все было против нас. Разные города, в которых мы родились, разные дороги, разные люди рядом, все разное, решительно все, все несовместимо. И чем ясней мне это, тем мне радостней, тем страшней, тем все упрямей я силюсь понять: смог ли бы я прожить без тебя?»

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Жизнь каждого человека, если она продлилась хотя бы треть столетия (особенно коли речь идет о нашем с вами), дает ему много оснований задуматься над пережитым. Биографии редко бывают гладкими, точно полированный шар, даже если в них мало громких событий. Тревожащего и еще не постигнутого всегда предостаточно, личный опыт просится на бумагу. Все это понятно, но биограф накладывает на себя определенные обязанности. Казалось бы, ясно, что предмет его воспоминаний, сколь бы родственным ни ощущал его автор, не может быть поводом для самопознания. Есть границы, которые переступать нельзя. Есть и правила хорошего тона. Все это мне хорошо известно, и все же я, вновь — в который раз — прошу снисхождения, я не способна остаться на должной высоте. Слишком тесно переплелись наши жизни — моя и Дениса. Итак, вы сами произведете надлежащий отбор, а мне позвольте чувствовать себя свободно.

Дни без Дениса мне надолго запомнились. Вполне естественно. То была наша первая и, в отличие от последующих, не драматичная разлука. Но главным чувством, которое меня посетило, было изумление — что ж это значит? Уехал всего один человек, не так уж давно я его узнала, а многомиллионный город стал пуст. От этого открытия я растерялась. Казалось бы, нечему и дивиться, коль скоро мы уже были близки, но ведь в наше время сближение предшествует любви, и только ли предшествует? Бывает, им начинается и им заканчивается…

В сущности, вот что должно потрясать, — то, что мы встречаемся с теми, кого когда-то ласкали, как с малознакомыми и даже вполне чужими людьми, и это для нас — в порядке вещей. Мы ли необратимо переменились, виною ли век, внушивший исподволь, что нельзя п р и в ы к а т ь, когда все непрочно, — сейчас не время постигать эту метаморфозу, самое жестокое, что она происходит.

Но вот обнаружилось, что сейчас — все по-другому. Вот его нет, и я тоскую, и свет не мил. А потом открывается, что в этой боли есть свой подарок, — она преходяща, она минет, а я скоро его увижу, и какая утеха, что боль эта есть!

Поделиться с друзьями: