Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Общая ментальность — явление редкое, — усмехнулся Ростиславлев. — Но ведь вы не против инакомыслия? — Он хитро прищурился. — Или против?

— Я — за разномыслие, — сказал отец. — Новые идеи рождает не инакомыслие, а разномыслие. Инакомыслие тоже односторонне.

Голос отца был грустен. Все, что он говорил, было так похоже на него, на моего «последнего гуманиста». Но от беловолосого человека исходил некий гипноз, и я отчетливо чувствовала его силовое поле.

Неожиданно Багров разомкнул уста.

— Однажды в далеком городке, скорее даже поселке, — проговорил он, точно ни к кому из нас не обращаясь, — мне одна женщина сказала: «Порознь люди всё понимают, начнут толпиться — так жди беды».

Эти

его слова показались мне примечательными. Багров был в высшей степени общественным человеком, невозможно было его представить без людей, которых он, правда, умел вести за собой.

Да и все мы, казалось, привыкшие к себе прислушиваться, оберегающие эту способность, больше всего нуждались в общении — видимо, так изваяло нас время. «Блестящая изоляция» — не для нас, тем более о т д е л ь н а я жизнь.

Впрочем, недобрым глаголом «толпиться» Владимир Сергеевич, как я поняла, обозначил одно из тех состояний бестолковости и суеты, к которому испытывал стойкую антипатию.

— Ну вот и до женщин дошло, — засмеялся Ростиславлев и лукаво подмигнул нахмурившейся Ольге Павловне, — Что с вами, лириками, делать?

— Лирическая сила не слабее другой, — сказал Ганин. — Жаль, что ваш завидно целеустремленный интеллект ее отбрасывает. В жизни она большая помеха, но в творчестве ее недостача непременно скажется.

Денис вдруг резко встал и отставил стул.

— Голова гудит, господа хорошие, — сказал он сердито. — Вот и работай тут, смех и грех. Куда ни пойдешь, шею свернешь.

Лицо его стало обиженным и растерянным, и в этот миг моя нежность к нему была острей, чем всегда. Говорят, женщины тянутся к несокрушимым мужчинам. Возможно. Но лишь тогда, когда эти утесы обнаруживают потребность в защите, мы начинаем их любить.

— Идите, дружище, своей дороженькой, — сказал Бурский. — Вперед, назад, вбок — ваше дело. Пейте из своего стакана. Иоанне, ты, кстати, не больно усердствуй.

Евсеев встрепенулся и машинально пригубил стоявшую перед ним едва початую рюмку.

Я ожидала взрыва, но Ростиславлев только свел на переносице свои белые кустики. Бурскому прощалось то, что другому не простилось бы никогда. Ганин приписывал это его обаянию. Отец не спорил, но однажды выразительно покачал головой:

— Да, разумеется… Обаяние… Однако ж и печать… Тоже ведь держава.

Ростиславлев сказал Ганину:

— Эва, как повернули. Нет, я не против лирики. Отнюдь. Если только за нею есть что-то кроме слюней. И истинное творчество глубоко уважаю. В частности, творчество Дениса Алексеевича. К нему потянулось не одно мое сердце. Он очень многим стал дорог и нужен. Я потому и сказал ему нынче слово горькой правды, что хорошо знаю, с чего начинается разрушение почвы. Той самой, не общечеловеческой, а своей, на которой лишь и возможно творчество.

Он помолчал и добавил значительно:

— А вообще говоря, мы лишь в начале пути.

Это был несомненный шаг навстречу. Взрыва не произошло, не было и разрыва. Было понятно, что Бурский и Ростиславлев не обменялись оливковыми ветвями — тут уж все ясно, не поладят, — но с Денисом Серафим Сергеевич выкурил трубку мира. Цель вечера была достигнута, и смятенная Мария Викторовна могла бы вздохнуть спокойно. Пусть «Странники» так и не удостоились индульгенции, неистовый миссионер сказал ясно, что Денис остается его надеждой, а значит, он остается с Денисом. Одним словом — почетная ничья.

Но какая-то невнятная тревога мешала почувствовать облегчение. И впрямь, это еще только начало. Долго я не могла заснуть в ту ночь. Вдруг всплывал меланхоличный взгляд Ганина, мерцала усмешка Бурского, грозно светились под белыми бровями ростиславлевские глаза. А потом я видела погасшее лицо Фрадкина и слышала грустный голос отца.

Что будет с ними, с нами, со мной и Денисом? За окном было холодно и темно.

ГЛАВА

ОДИННАДЦАТАЯ

В тот год зима точно играла с нами в кошки-мышки. То подморозит улицы, то вдруг отпустит. В погоде была изматывающая неопределенность, смутность, совсем как в давних и исчерпавших себя человеческих отношениях, — вдруг станет жаль ушедшего и потеплеет, а потом за это расплачиваешься какой-то нудной слякотью.

Но приходил вечер и скрадывал потеки, лужи и лужицы, тусклый цвет предзимья в небе и на земле. Под светом фонарей Москва хорошела, вновь становилась той Москвой, которую я так преданно, почти по-девичьи любила. Так определял мое чувство отец. «Верный признак, что ты еще молода, — посмеивался он. — В молодости остро любят столичные города и бурно их поэтизируют. В мои годы приукрашиваешь провинцию».

Он был прав, Москва все еще была полна для меня тайн и ожиданий. Душу мою всегда волновали ее тихие, точно укрывшиеся от проспектов и площадей, переулки, старые названия, старые дома, уцелевшие от перемен и перестроек, но и от ее нового облика, от шума и огней тоже сладко кружилась моя голова. В юности я даже стеснялась этого чувства, что-то суетное в нем было, но впоследствии я убедила себя, что имею на него право. Здесь я родилась, оно естественно.

А в те месяцы к этой московской гордости прибавлялась еще и гордость женщины, которая любима и желанна, — кто меня не поймет? Наши чувства в своей первооснове очень наивны — в этом их прелесть. То обстоятельство, что Денис не может быть спокойным, когда я рядом, до смешного меня возвышало в собственных глазах. Вскоре после ноябрьских праздников он собрался в Орел. Я не ждала от него известий, ведь он уезжал на короткий срок. Однако за два-три дня до его возвращения я получила от него письмо. Он написал мне, хотя легко мог без этого обойтись, — это говорило о том, что мы переживали голубой период. Впрочем, слово «голубой» можно употребить очень условно. Этот цвет вызывает в сознании нечто идиллическое и, во всяком случае, безоблачное. Таких благорастворенных дней вкусить нам не удалось. И все же…

Но о характере наших отношений я поразмышляю, с вашего позволения, чуть позже, а пока вернусь к пребыванию Дениса в Орле. Это было, с одной стороны, целебное, а с другой — трудное погружение в себя и в прошлое. Я имею в виду встречи, в которых мы все испытываем тайную потребность, — встречи с теми, кто знал тебя никем. В этой смешной и чуть жалковатой игре, которую мы ведем сами с собой и которая называется самоутверждением, таким встречам предназначена особая роль. Они даруют недолгое, вполне индюшечье сознание жизненного успеха и преисполняют тебя постыдно приятным ощущением.

Но похмелье, если ты не безнадежен, наступает сравнительно быстро. Не хочется раздражать людей своим самодовольным видом, главное же, горько понимать, как быстро исчерпываются темы бесед. В мечтах и ожиданиях все было настолько ярче, щедрей, теплее. Впрочем, я лучше приведу его письмо. Несомненно, подлинный документ вам важней, чем все мои рассуждения.

Вот что писал Денис (я сделала лишь самые необходимые купюры):

«Город изменился, но, главным образом, за счет моих собственных ощущений. Выясняется, что он скромней в своих пропорциях, хотя Московская, как и прежде, кажется бесконечной. Когда я отъехал от вокзального здания и она вдруг бросилась под колеса машине, сердце непроизвольно сжалось. Но потом, когда я ехал, ранним и холодным утром, мне почудилось, что из города выветрился былой уют. После я оттаял, хотя, что говорить, я приехал не в лучшую пору, — в отчаянную беспогодицу. По счастью, к вечеру вдруг выпал снежок, на душе стало мягче и покойней. Когда я вижу снег, на меня всегда нисходит покой. Приятный и меланхоличный, как Борис Ганин.

Поделиться с друзьями: