Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но и дни мои были не лучше ночей. «Пустыня», — призналась я отцу. Он грустно усмехнулся в ответ.

Отец много думал, чем занять мой растерявшийся ум. Однажды он сказал, что мне лучше отложить драмы Леонида Андреева, временно отойти от театра. Он вспомнил о моем интересе к истории музыки, когда я была консерваторкой и увлекалась старыми русскими композиторами. Его совет оказался весьма своевременным. В самом деле, необходимо сменить свои привычные занятия, вырваться из привычного круга.

На какой-то срок мной завладели Опекалов, Маркел Безбородов и Федор Христианин. Я погрузилась в торжественную сумрачность знаменного распева.

Говорят, слушать музыку есть непрерывное усилие. Если вспомнить, что усилие — вся наша жизнь, начиная с того,

которое мы совершаем, чтобы явиться на этот свет, то с этим конечно же не поспоришь. Но для меня музыка — и вне нас, и внутри нас, она — наша среда обитания. Возможно, поэтому с такой остротой я ощущала естественность старых распевщиков.

Соприкосновение с этим возвышенным миром могло бы оказаться и целительным, но их наследие мгновенно связалось с Денисом! Вот кто смог бы их оценить! Я ругательски ругала себя за то, что ограничилась лишь разговорами и не познакомила его с ними ближе. Эта мысль причинила мне новые терзания. И я напрасно внушала себе, что меня печалит мое упущение, меня угнетало воспоминание. Я видела, как близок распев к лирической народной песне, и сразу же думала о Денисе. Когда я читала, что крюки, которыми некогда фиксировалась мелодия, чуть не по сей день используют староверы, я не могла не думать о том, как продвигается его работа о раскольнике-протопопе. Я вслушивалась в сохранившиеся чудом псалмы, и Русь, расколотая, взбаламученная, возникала передо мной. Все было в этой тревожной музыке — и смятение духа, и жажда мира.

Я вспоминала частые споры о месте мысли в музыкальной стихии, о том, составляет ли она ее основу или являет собой нечто привнесенное, и думала о схоластике этих диспутов. Разумеется, мысль — это оформившееся выражение хаотического переживания, и лишь она дает ему стать прозрением. И все же — вы можете меня упрекнуть в своеобразном пиетизме — мудрость мы прежде должны п р о ч у в с т в о в а т ь, а уж потом шлифовать интеллектом. Я объясняю это тем, что, в отличие от знаний, которые — общее достояние, она глубоко индивидуальна. А значит, ее нельзя воспринять, ее можно только выносить, в ы с т р а д а т ь. Другое дело, что на инкубационный период может не хватить целой жизни.

Я вспоминала, как моя мать, когда уже жила у сестры, любила нечастые встречи с отцом, чтобы «прогладить утюгом душу». Но сама я избегала таких бесед, хоть потребность в них и была велика. Очевидно, как это ни печально, есть барьер меж родителями и нами. Мы их часть, которая с момента зачатья стремится к самостоятельной жизни, и для нас всякое признание в слабости — точно признание в несостоятельности, точно отказ от независимости, завоеванный с немалым трудом. Мне поэтому было много легче заговорить на больную тему с Борисом Ганиным, чья всегдашняя сдержанность гарантировала меня от сочувствия. Да и его меланхолический юмор был как нельзя более кстати.

Разумеется, я очень старалась, чтобы никак не проскользнуло недоброе чувство к Наташе Кругловой, а впрочем, этого чувства и не было. Было скорее изумление. Я никак не могла взять в толк, с чего его вдруг потянуло к этому заморышу, которого сам он назвал бесполым.

Ганин только пожал плечами.

— Такие блаженные, как эта девочка, сплошь и рядом своего добиваются. Срабатывает слепая преданность, о которой втайне мечтает каждый мужчина. В особенности тот, кто себя считает носителем некой божьей искры, опять же священного огня и прочих мистических источников света. В каком-то смысле наш друг Денис не составил тут исключения.

Я соглашалась с ним. Мне нужно было себя уверить, что потеря моя не столь велика. Память услужливо подбрасывала мне случаи, когда Денис обнаруживал свои слабости — то нетерпение, то раздражительность, то непонятную инфантильность. Я убеждала себя в том, что, в сущности, это эгоцентрик, ослепленный и оглушенный собой. Трудный экземпляр, невыносимый характер. И зачем он мне с его театром, с его окружением, с его странным браком, который ни к чему не обязывал и, по-видимому, был соглашением между двумя невысокими договорившимися сторонами.

Я устала от этой оглушенности — работой, замыслами, самим собой, — от этой непредсказуемой смены настроений. Слава богу, кончилась моя чимароза.

Так я уговаривала себя, но эти заклинания помогали мало. Когда обрушивается разлука, важно не поддаться первой волне тоски. Будет и вторая и третья, но с первой волной шутки плохи. Она может запросто исказить личность. Не дай бог затеять игру с ржавой железкой. Не дай бог запустить ее в сердце. Мазохистские упражнения обладают притягательной силой, но они не доводят до добра. Не вспоминайте заветных мест, любимых маршрутов, условных словечек. Сразу же затопите сознание, займите душу важной работой, как можете изнуряйте мозг самой непомерной задачей. Будьте деятельны, всякая праздность дает вам отличную возможность заклевать себя мыслями о невозвратном. Необходимо также не думать о возможности восстановить дом, рухнувший после землетрясения, такие надежды расслабляют. Ваше дело — накапливать дни. И тогда в одно прекрасное утро вы просыпаетесь с чувством удивления. Боль, сопутствовавшая вам так долго, исчезла. Вы недоумеваете, куда она делась? По инерции вы ее долго ищете в разных потаенных углах, не завалялась ли она где, а может быть, — и такое случается, — лежит на видном месте как ни в чем не бывало, но по каким-то причудам оптики не попадает в поле вашего зрения?

И вдруг понимаете: боль ушла. Это открытие даже пугает вас, ведь вы к ней привыкли, больше того, она уже стала вашей частью, вам даже жаль ее потерять. Вы испытываете некоторое разочарование в самой себе, в своей значительности. Неужели вы так поверхностны? Ведь способность печалиться для нас издавна свидетельство собственной глубины. Но что поделаешь? Боль ушла.

Вот и я, впервые поняв, что испытываю не только горе, но и чувство освобождения, поначалу упрекала себя в некой душевной недостаточности. Выходит, то было существование под слишком высоким напряжением, и я не выдержала экзамена. Неужели Денис и впрямь был прав и столичная круговерть на меня наложила свое тавро? Неужели я то городское растение, о котором он так беспощадно судил, специфическое изделие, исходно нестойкое в привязанности, неспособное сохранить безоглядность «такой души, которая знает, что такое страданье и… хочет опять страдать!». Нет, я не хотела. Стихи старого греческого поэта были не про меня.

Но все это обнаружилось позже, а сперва нужно было н а к о п и т ь д н и. Та зима катилась по Москве изнурительно долго. К ее затянувшемуся финишу я испытывала тяжелую усталость, от ее несвежего снега, постоянной промозглости, от серого неба, серых улиц и серых стен. Едешь в автобусе, держишься за металлический поручень, чтоб устоять на ватных ногах, смотришь в оконное стекло, а за ним — предсумеречный, полутемный город, мелькают нахохлившиеся фигуры, лиц их не видишь, и трудно поверить, что это проносятся мимо тебя самостоятельные миры.

Иногда думалось: что, если б я была пришелицей с дальней звезды, какими бы мне они показались? Странные создания в странной одежде, передвигающиеся на двух отростках, с двумя отростками повыше, которыми они жестикулируют. Из двух отверстий под маленькими кустиками сочится странный нервный свет…

Я входила в метро, странные существа приближались и переставали казаться странными, в них обнаруживалось нечто близкое, почти родное, я уже понимала их молчание, их морщины, их складки у губ и по мерцанию их глаз читала их заботы, их мысли. Это были мои соотечественники и современники, не инопланетяне, а земляки, те, с кем мне выпало пройти во вселенной отпущенный мне кусочек вечности. В метро было тепло и шумно, стоял плотный, почти осязаемый гул, обтекавший со всех сторон, — в нем были слиты шаги, дыханье, обрывки фраз, дальний гром поездов. Потом этот гром становился все ближе, темный холодный зев тоннеля, похожий на громадную пасть, теплел, становился совсем ручным, желтым, домашним, как абажур в столовой у тети на Ордынке, рельсы тоже золотисто поблескивали и показывался головной вагон.

Поделиться с друзьями: