Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он нетерпеливо меня оборвал:

— Почему ты внушаешь мне с утра до вечера и с вечера до утра, в чем смысл моего призвания? Непонятное миссионерство. Это дело Ростиславлева. Он одержимый. Зачем взваливать на себя его заботы? На свете есть другие, не менее важные…

— Например?

— Например, — он посмотрел на меня чрезвычайно язвительно, — как подняться от проруби на пригорок с полным ведром, да еще в гололед. Могла бы смекнуть, что меня не надо учить народолюбию, оно у меня не столичного разлива. И пришел я к нему не в умных спорах за обильным столом.

Естественно, я была очень обижена. Не в последнюю очередь той открытой злостью, которая прозвучала в его голосе. Возможно, она была адресована не только

мне, но и мне тоже. Я не хотела быть московской дамочкой. Я потому и загоралась, слушая Серафима Сергеевича, что чувствовала в себе нечто новое, вселяющее в меня уверенность. Я готова была укорить Дениса в самом дешевом высокомерии. Выходит, что взрослому человеку недоступно то, что дается в детстве. Но ведь зрелое чувство еще дороже, еще ответственнее и взвешенней. И меня радостно волновала эта обретенная сопричастность чему-то громадному, пусть не вполне познаваемому, но родственному. Даже некоторая неловкость, возникшая между отцом и мною, — мы впервые не были до конца откровенны, и с его чуткостью он не мог этого не ощутить, — даже она не смогла повлиять на мое приподнятое состояние.

Однако я пыталась сдержаться. Я сказала, что не думаю его воспитывать, я хочу только напомнить, какие надежды на него возлагают.

И тут я увидела, что он сжал кулаки.

— Плевать мне сто раз! — крикнул он вдруг и яростно тряхнул головой. Прядка, как испуганная пичужка, взлетела со лба. — Плевать мне сто раз на чьи-то надежды. Я хочу оправдать свои! Говорю тебе, сыт я этой таможней! Этим соглядатайством!.. Сыт до ушей!

Я понимала, что он себя не слышит, что завтра он будет себя казнить, но и мои нервы сдали. Долго копившаяся обида хлынула как сквозь плотину в проран.

Изменившимся от сдерживаемых слез голосом (он мне самой был неприятен), я предъявила свой счет.

Я сказала, что ни у кого не буду просить прощения за то, что рождена москвичкой, за то, что я дочь своего отца. Я горжусь им, и если он избавил меня от многих тягот, то уж вовсе не глушил во мне способности переживать глубоко и сильно. Наоборот. Мне неведомы Денисовы горести? Но и ему неведомы мои. И смею уверить, моя боль — отнюдь не острая приправа к душевному комфорту, у меня его не было и в помине. Я не знаю, любит ли он меня, любил ли когда-нибудь или все время брал у чего-то и кого-то реванши, но я женщина, а не трофей, и ему придется в этом убедиться. Я прошу его уйти.

Он ушел, а я еще долго приходила в себя. «Вот и все, — говорила я себе, — вот и все». Но втайне я не верила, что это так. Я была убеждена, что он придет или позвонит. Однако прошли дни, потом недели, Денис не появлялся. Я извелась и однажды надерзила отцу, он только грустно усмехнулся.

Неожиданно позвонила Камышина.

— Значит, это правда, Александра Георгиевна? — спросила она драматически.

Я сказала, что мне не очень ясен этот вопрос, но, во всяком случае, я ничего не хочу обсуждать. Могу лишь напомнить ее же слова, что я не тот человек, который нужен Денису Алексеевичу.

— Непостижимый выбор, — вздохнула она. — Воображаю, как Бурский веселится.

Я ничего не поняла. Какой выбор? При чем тут Бурский?

— До свидания, — сказала я и повесила трубку.

На душе у меня было тревожно и мерзко. Мне показалось, что с Денисом что-то стряслось и от меня это все скрывают. Я решила завтра же позвонить в театр, сегодня мне предстоял трудный день, и нельзя было его нагружать сверх меры.

Уже темнело, когда я возвращалась домой. В метро был час пик, толпа несла меня по лестнице, потом по эскалатору, и я послушно подчинялась ее течению. Я даже прикрыла глаза, устав от мелькания лиц, которые, как всегда в конце зимнего рабочего дня, были серыми и озабоченными.

Я пропустила два поезда, в третий втиснулась, но в вагоне было столько людей, что я вылезла и перебежала в соседний, мне показалось, что там просторней. Тут же двери закрылись

и защемили полу моего пальто. Я стояла, боясь пошевелиться, еще оторвешь ее неловким движением. Поезд гудел и летел сквозь тоннель, я вдруг почувствовала, как тяжелы, словно железом налиты, мои веки. «Точно у Вия», — вспомнилось мне. Не без усилия я подняла их и сразу увидела Дениса. Он стоял в углу вагона рядом с маленькой худенькой женщиной, уткнувшейся лицом в его грудь. В одной руке он держал ее варежку, другой отогревал ее пальцы. Совсем как в то утро, когда мы ехали с Курского.

«Какое публичное одиночество», — подумала я автоматически и тут же узнала Наташу Круглову. Я понимала, что мне надо пройти, пока они меня не заметили, но об этом нечего было и думать, двери крепко держали меня за пальто.

Гремел поезд, неслись огоньки за стеклами, я смотрела на безразличные лица попутчиков; любопытно, оживились бы они хоть несколько, если б поняли, какой трагифарс разыгрывается на их глазах? Лучший спектакль «Родничка» и лучшая роль Наташи Кругловой. О такой роли можно только мечтать. Какой бесконечный перегон. Вот что имела в виду Камышина. «Непостижимый выбор». О, нет. Тут — без таможни. Это уж точно. Не смотреть в их сторону, не смотреть. Поезд шумно замедлил ход. «Белорусская». Двери разъехались в стороны и выпустили мое пальто, я тут же выскочила на платформу. Выходя, я невольно обернулась. Денис задумчиво глядел мне вслед. По счастью, новый косяк пассажиров оттер меня быстро. «Осторожно! Двери закрываются!» И поезд с грохотом скрылся в тоннеле. До «Парка культуры» я доехала следующим.

Помню, как шла по зябкой улице, в скверный час между сумерками и темнотой, когда фонари уже зажжены, но день еще не вовсе погас, и оба света — чуть видный естественный и желтый электрический свет, замурованный в молочных чашах, — озаряют студеные тротуары, один тлеет, другой набирает силу.

Я миновала издательство «Прогресс», потом — Теплый переулок (я все называла его по старинке), миновала Зубовскую площадь и свернула в Неопалимовский. Всю дорогу меня сопровождал какой-то противный дробный стук. Только выйдя из лифта и поворачивая ключ, я поняла, что это стучат мои зубы.

Я вошла в столовую. В кабинете отца было темно, но он был там. Я слушала, как растекаются звуки. Это была шопеновская фа-минорная мазурка. Когда отец играл ее в темной комнате, это значило, что у него на душе невесело. Я подумала, сколько боли принесло ему наше отчуждение. Надо было бы вбежать к нему в кабинет, забраться, как бывало, с ногами в его дряхлое вольтеровское кресло и слушать, слушать, боясь шелохнуться, свернувшись под оренбургским платком. Но я чувствовала, что сил мне не хватит, и стояла у окна неподвижно, глядя на темную мостовую.

Я не услышала, как оборвалась музыка, и, лишь ощутив на плече его руку, обернулась. Он улыбнулся и провел ладонью по моим волосам.

— Потрудись, — сказал мне отец.

Я не ответила. Только кивнула Я потружусь. Поучусь уму-разуму. Мне еще многому нужно учиться. Тяжело в ученье — легко в гробу.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

И сегодня меня не отпускает болезненное ощущение, когда я думаю о той поре. Будто какая-то ржавая железка тупым концом царапает грудь. Я мало спала, а когда засыпала, сны были сплошными неудачами. Каждый раз что-то не получалось, — не смогла, не сделала, не успела. И все это при громадных усилиях сделать и успеть. Сны были одним сплошным поражением. Особенно запомнился мне один: я спускаюсь по лестнице, вот уже остались какие-то две-три ступеньки. Я не могу совладать с нетерпением, я решаюсь прыгнуть, чтобы ускорить дело, и вот я лечу вниз, и конца-краю нет этому полету в бездну, я ничего не в силах понять, не может расстояние в две ступени длиться целую вечность! Если б я не проснулась, то разбилась бы наверняка.

Поделиться с друзьями: