Странник
Шрифт:
Долгое время я входила с опаской — воспоминание было незажившим, на нем еще не было ни одного струпа. Потом, как я уже говорила, пришла безбоязненность, а с ней и уверенность, что эта встреча ничем не грозит.
Однажды я поднялась из метро и вдруг, будто по чьей-то подсказке, неожиданно огляделась. Сзади, раскачиваясь в воздухе, висел изогнувшийся Крымский мост, подсвеченный светляками машин. Напротив тянулись Провиантские склады. Все было привычно, но я почувствовала, что вечерний воздух полон ожидания, а вечерние огни улыбчивы, точно сообщники. И ветер тоже не был враждебен.
Он совсем
Я остановилась на перекрестке. Вдали в дырявых сугробах лежала Большая Пироговская улица, справа угадывалась громада Новодевичьего монастыря. Я вдыхала ветер торопливо и жадно, мной владело тревожное состояние, но не то, что давит и угнетает, оно волновало невнятным предчувствием, и это предчувствие было радостным.
Откуда оно на меня налетело? Зачем вдруг явилось вместе с ветром, который будто шептал мне на ухо что-то лукавое и обнадеживающее? Все это предстояло понять.
Я вспомнила, как однажды Денис сказал мне, добродушно посмеиваясь:
— Стоит сорвать кору с осины — и увидишь ее краснину. Слетит с человека привычный образ — и открывается самое главное.
«Неужели же, — думала я удивленно, — суть моя — в этой короткой памяти? Я была о себе лучшего мнения».
Но эта достойная самокритика мало что могла изменить в моем стремлении заполнить вакуум. Да это и было трудней всего. Скоро сказывается лишь сказка. То предчувствие, о котором я вам пишу, только сулило выздоровление. Потому и сожалеешь о боли, что долго нечем ее заменить.
С первым настоящим теплом я побывала в гостях у Камышиной. Года два назад она задешево купила сруб в одной обезлюдевшей деревеньке. Там она проводила часть лета в вызывающем одиночестве. И вот — надо сказать, неожиданно — Мария Викторовна пригласила меня. Поколебавшись, я решила к ней съездить. Думаю, дело было не в том, что меня потянуло на встречу с природой, ни даже в потребности отдохнуть, это было, скорее всего, данью еще не изжитой поре моей жизни. Умный Ганин, кажется, догадался об этом, он сказал, покачивая головой:
— Сентиментальное путешествие.
Я внимательно на него посмотрела, надеясь обнаружить улыбку, но она, как всегда, надежно укрылась в аккуратной ямке на подбородке, делавшей его лицо молодым.
Дорога до незнакомой станции заняла три часа. На пустой платформе я сразу увидела Камышину. Она еще больше похудела, на смугловатом ее лице еще отчетливей проступала нездоровая желтизна. Мы обнялись, она воскликнула:
— Дорогая, оказывается, я по вас соскучилась! — и трижды меня поцеловала.
С полчаса мы ехали в автобусе, кроме нас в нем были еще три женщины, две постарше, одна помоложе, обсуждавшие неприятный казус: в прошлый четверг в такой же автобус вошли три вооруженных бандита, забрали
все ценное и сошли. Водитель и пассажиры так напугались, что заявили в милицию только вечером, да куда там, спустя лето по малину не ходят.— Ну что в Москве? — спрашивала Камышина. — Что там слышно? Как Серафим Сергеич? Вышел уже его сборник? Нет? Бог мой, издательский процесс медленнее, чем в прошлом веке! Такие книги должны появляться мгновенно, ведь это же наш хлеб насущный!
— А главный покрикиват, да все с насловьем, — рассказывала женщина помоложе. — Тетка одна начала их стыдить, ясно, свое отдавать обидно, а он ей: «Тихо, разговорилась, у злой Натальи — все люди канальи».
Пожилые сокрушенно вздыхали.
Мы прошли с полкилометра пешком, когда добрались, был час обеда. Жилье Камышиной было довольно просторно, она с удовольствием его мне показывала, с еще большим удовольствием произнося: тут горница, тут поветь, тут клеть.
Я спросила ее, хорошо ли ей пишется.
— Кое-что начинает складываться, — ответила она мне загадочно.
Я попала в пору цветения трав, цвел боярышник, дикая конопля, но больше всего дурманил голову опасный черемуховый угар. Камышина ласково предупреждала, что следует быть весьма осторожной. Вообще в ее голосе, обычно восторженном, появились учительские ноты, она приобщала меня к своей жизни с какой-то торжественной снисходительностью. Казалось, что все, что было вокруг, в известной мере обязано ей тем, что живет и существует. Эта хозяйская интонация могла бы достаточно отравить мое пребывание, но Камышина была слишком поглощена столицей, чтобы задерживаться на прочих темах. Однажды я спросила ее, как сложились ее отношения с соседями. Она пожала острыми плечиками.
— Соседей здесь раз-два и обчелся, — сказала она. — Я редко их вижу. Я ведь сюда приезжаю не к людям, а от людей. И спасаюсь до Никитина дня. Здесь мой скит, Сашенька. Хотите послушать новое?
Стихов она читала мне-много. Должна признаться, что мне нелегко выразить общее впечатление. «Еретическая простота» — общепризнанная цель хороших поэтов — очевидно, относится к изложению, но еретически простые раздумья вряд ли способны вас взволновать.
Нельзя сказать, что у Марии Викторовны не было самобытных строк, но их захлестывали заклинания, отдающие явной риторикой. Нельзя было отказать ей и в искренности, так истово она исповедовалась, но все чудилась какая-то странная игра, какой-то рассчитанный эксгибиционизм. Казалось, что она обнажается с тайной целью прикрыть наготу.
О Денисе она почти не упоминала. Безусловно, то было проявлением деликатности, но я втайне была разочарована. Я чувствовала себя достаточно исцеленной, чтобы элегически вздохнуть о прошлом. Кроме того, мне хотелось знать, как идет работа над «Аввакумом». Я ее об этом спросила. Она озабоченно наморщила лоб:
— Никого не зовет, ничего не показывает. Все это, Сашенька, очень тревожно. Серафим Сергеевич что-то невесел.
О Наташе она буркнула нечто невнятное:
— Все это не может быть долгим, он тронут преданностью, но этого мало. Теперь некому его остеречь. Бог нас наказал за то, что я роптала на ваш союз. Простите меня. — И с чувством добавила: — А вообще, мужчины — большие скоты.