Странник
Шрифт:
Теперь я вижу, что оказался заурядней своих же замыслов. Перевесило б е с п о к о й с т в о, поганый завоевательский дух. Я вошел в этот круг страстей, где почему-то необходимо ответить, убедить, доказать. А искусство, как известно, не терпит слишком обильных телодвижений, судорог, собачьей грызни. Не терпит единоборств, реваншей и тем более сведения счетов.
Однажды мне показали поэта. С первого взгляда было ясно, что каждый встречный волен обидеть это пожилое дитя. При этом безо всякого риска. Обида попросту не была бы замечена. Ты жалеешь его? Я ему позавидовал.
Но если бы я смирился с тем, что мне отпущено малой мерой! Возможно, я был бы среди процветающих. Не человек искусства, так человек рампы.
Но ведь было же что-то во мне и другое, и если бы кто догадался внушить, что это другое и есть важнейшее! Была же, черт побери, своя песенка, мое «реп-реп-реп», только мое! А я — по щучьему веленью и вовсе не по своему хотенью! — варил из нее чужую музыку, нечто среднее между молитвой и гимном. Ничего из этого не могло получиться.
Последнее дело — кивать на дядю. Но согласись, — я от всех зависим. От художника, бутафора, радиста. От тех, кому я сдаю работу. От зрителя, от всесильной прессы. Наконец — сильнее и больше всего, — от своих бесценных единомышленников. Имею в виду моих артистов.
Первая трещинка задребезжала еще на «Странниках», ты это знаешь. Но ведь актеры — люди успеха, а «Странники» имели успех. И все же уже тогда Гуляев держал сторону Ростиславлева.
Нюх у моих оппонентов был. Они почуяли, что в моем молодце есть нечто принципиально иное. Герой «Дороженьки» был ч а с т и ц е й, с первого до последнего дня он проходил общий путь, уготованный и его сыну. Герой «Странников» был, если можно так выразиться, не частицей, а ц е л ы м, ты меня понимаешь? «А хотел я жити, как мне любо есть». Он уже постиг: человеку кроме массовой жизни дана и потребность в личной судьбе, право выбора для него законно. Я ведь знаю, что в «Аввакуме» от меня ждали явления «выразителя духа», а явился непонятный мятежник, не укладывающийся ни в какие рамки. Не то мученик, не то ретроград. Не то гордец, не то бунтарь. Не то обскурант, не то великий писатель. Но ведь он был и тем, и другим, и третьим и умер, чтобы остаться собой.
Все, что я делал от спектакля к спектаклю, казалось изменой «хоровому началу», в особенности когда я понял, что и в выборе материала этот путь ведет меня к единоличному автору.
С протопопом (за давностью лет) дорогие сподвижники примирились, но, стоило мне заговорить о «Капитанской дочке», началось брожение. Мое ли дело заниматься Гриневым? Надо ли вместе с ним выяснять, в чем притягательность стихии и в чем ее ужас, в чем — свет, в чем — тьма? А я уже знал, что орловское семя однажды меня приведет к Лескову, я уже думал о Головане и знал, он — не только кусок породы, он и изверженный ею выкидыш, ему осталось лишь стать легендой. Я это понял, и я ушел.
Звучит нескромно, но что поделаешь? За эту нескромность я заплатил. И — не чинясь. Всем, что имел.
Дальнейшее тебе известно. Бессонница, больница, тоска, великолепное одиночество. Но, кажется, я собрался выздороветь.
…Ведь все-таки за окном — Орел, мой город, мой дом, мое начало… Все равно как услышать старый мотив — сразу разворошит угли. Дочке великого пианиста, думаю, мало что говорят наши плебейские мелодии. Была ты хоть раз на танцплощадке? Сомнительно. А меня и сейчас эти полузабытые звуки возвращают в потерянный рай.
Двое бредут по уснувшему городу, через несколько кварталов — прощанье. Рядом, за соседнею улицей, катит свою волну Ока. Зыбкое,
туманное время, но как моя голова горела, как радостно томилась душа. Что будет? Будет одно хорошее. Что ждет меня? Все заветное ждет. Ну вот, осталось еще полквартала. Прощай, я, скорее всего, уеду. Прощай, не поминай меня лихом, мир беспределен, а ночь тепла. И молодость никогда не кончится, надежда никогда не уйдет.Жизнь таких людей, как я, это одна сплошная надежда. Надежда — это ведь жизнь в будущем, именно так я всегда и жил. Горячечно торопя минуты, веря, что лучшее впереди. Только бы свершить и свершиться, только бы воплотить свое тайное и воплотиться самому.
А стоило бы понять это т а й н о е, постичь наконец, что тебя точит, с утра до ночи, с детства до старости, и почему тебе недоступно то, что доступно всем другим?
Какая теплынь! Цветут каштаны, кремовые продолговатые тельца в нежной изумрудной листве… Хотел проехать к Сабуровской крепости, там некогда был крепостной театр, и не доехал, дорога — жуть! Но как хорошо было вокруг! Подрагивают дубки на ветру — дрожат светло-зеленые листики в частых махоньких ноготках. Всюду белый и желтый цвет. Белый — от нашей буйной черемухи, видела б ты, как она разрослась! А желтый — этот от одуванчиков. Самый стойкий в мире цветок (маленький оловянный солдатик!) — пробьется даже через асфальт.
Не правда ли, достойный пример? Но пока я стою в вокзальном здании и неотрывно смотрю на доску, на которой весьма подробно размечено движение пригородных поездов. «Светлая жизнь» — туда десять копеек, туда и обратно двадцать копеек. Но зачем же обратно? Хочу лишь туда, пусть это стоит дороже, чем гривенник.
Дует пустотою, мой друг. Завтра вернусь в дом на пригорке. Михайловна мне его отписала, я обязан его принять. (Я никогда тебе не рассказывал, как однажды я заревел, услышав марш, который гремел во всю мочь из заколоченного домишки? Хозяин, уехавший навсегда, забыл в спешке выключить радио.) Бумажные хлопоты займут дня три. Потом проведу два дня у тетки (в знаменитом саду!), потом — в Москву. А что меня ждет в ней, никто не ведает. Я — меньше всех. Но, так или иначе, вопреки всему я намерен выплыть. Довольно потворствовать своему норову. Он сыграл со мною скверную шутку. Я не должен был отдавать «Родничок». Не смог создать рыцарский орден и — спасовал. Безответственный жест безответственного мальчишки. За это ты вправе меня презирать.
Отныне я буду самим собой. Ни оружием, ни орудием. Мои замыслы требуют всех запасов. А они не исчерпаны. Я готов побороться. Я не выдохся. И, во всяком случае, знаю, чего ищу и хочу.
Знаю и то, что теперь придется рассчитывать на себя одного. Тем лучше. Меня это вдохновляет.
Пусть ты слаб и пусть всякий раз переоцениваешь свои силенки, пусть удача от тебя отвернулась — надейся на одного себя. На т о г о не надейся. Т о т далёко — ему наших свечек не видать».
Я читала, захлебываясь от слез. Я уже знала: ровно неделя, как Дениса нет больше в живых.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Долгое время я просыпалась от одного и того же сна: какой-то корабль былых времен, то ли фрегат, то ли бриг, расколот надвое ураганом и вот, кренясь обрубленным боком и захлебываясь волной, с протяжным человеческим стоном зарывается в водоросли и песок.
Эта картина кораблекрушения, откуда-то вычитанная в детские годы, а может быть, тогда же рожденная разыгравшимся воображением, неотступно стояла передо мной.
Как написала тетка Дениса, он решил выкупаться в Цоне. Старик Кузнецов его видел последним. Он и понял, что Денис утонул, — заметил на бережке одежду. Тело нашли только сутки спустя, его отнесло далеко от места. Причиной был мозговой спазм, настигший Дениса во время купанья. («Смерть завидная, да уж слишком ранняя», — задумчиво проговорил отец.)