Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Другое дело, что Ростиславлев блюдет полемические интересы. Его «государственные люди», даже если их сто миллионов, всегда величественны и импозантны. Во всяком случае, так он их видит. Он может восславить народные будни, но будничное — не для него. Его народ постоянно — на сцене (разумеется, на исторической сцене), где ежечасно творит историю. Как полагается герою драмы (разумеется, исторической драмы), он освещен прожекторами и по-своему даже эффектен.

Я был всегда убежден, что художество не терпит помпезности и не терпит заискивания. Уродство живет с красотой в обнимку, трусость — его не замечать. Но говорить о нем с придыханием — право же, не меньшая трусость.

Сколько бы ни поглотил я

книжек, я не книжник, я земляной орех. Я-то знаю и взлеты и бездны, на которые мы способны. Все, что есть в массе, это ведь отзвук (естественно, громоподобный отзвук) того, что гнездится в каждом из нас. Бесспорно, что в куче мы сильнее, но не во всех случаях — лучше. Багров вспоминал слова одной женщины: «Начнут толпиться — так жди беды». От этих слов отмахнется иной мыслитель, но не тот, кто хоть немного художник. Багров и даровит и умен — вот и почувствовал воздух правды, но он и не ведает, в какой мере эта правда может быть беспощадна. Когда я думал о «Капитанской дочке», мне кажется, я заглянул ей в очи. Впрочем, об этом — чуть поздней.

Да, жизнь завораживает всем, что в ней есть, — вершинами, пропастями, страстями. Горем-злочастьем и горем-счастьем. Я верил, что лишь на этой почве только и может возникнуть песнь, названная нами искусством. Но тут и поджидала ловушка, в которой я заметался как мышь. Ведь искусство все равно этикетно. Оно стремится придать форму и тому, что по сути своей — бесформенно. Ты скажешь: ну, что ж, к тому ты и призван. А я уж не знаю, кто я такой. Что-то со мною произошло.

Кощунственно замкнуть этот мир на слове, цитате или том, что называют концепцией. Старая племенная идея, под чью защиту снова, как некогда, хотят укрыться, нас не спасет. Ни рифмы, ни проповеди, ни заклинания не умилостивят двадцатый век. Совсем иные потребны средства.

Тебе не приходило на ум, что люди сплошь и рядом живут в уже несуществующем мире? При этом так деятельно и напряженно, как наш Серафим и его серафимы.

Похоже, однажды, давным-давно, в развитии их случилась пауза. Сковала внезапная летаргия. И, очнувшись, они продолжили с места, на котором она их тогда застигла. Вот уже новые фавориты скачут в этой старой упряжке. Меж тем за этот период спячки все решительно стало иным.

Когда, к удовольствию разных маньяков, мы ощутили в нашем времени опасный канун, подобное мышление уже не только провинциально, но и абсурдно. Ведь человечество стало землячеством. Всех нас ждет небывалая общность судьбы. Кто-то невидимый ее выразит. В добрый час! Хоть и гложет, что это не я.

Мне же жить с этой мценско-орловской болью. С дрожью, которая всякий раз бьет меня на пригорке над Цоном. Дело тут не в моей чувствительности и не в теориях наших друзей. Есть на свете понятие нераздельности личной судьбы и общей судьбы. Я — часть целого, но лишь потому, что это естественное мое состояние, оно не требует от меня ни объяснения, ни усилий.

Мы зависим один от другого. Я — от него, оно — от меня. Это не мания величия, это та самая взаимосвязь, когда сыновнее чувство переходит в родительское, — ты ведь знаешь, на протяжении жизни отец и сын или мать и дочь меняются попеременно местами.

Немыслимо оборвать эту нить. Бунин уехал из этого города сначала в Москву, потом — в Париж, все дальше его уводила дорога, и с каждым шагом был ближе дом. Эта земля, казалось отторгнутая, и оживала и оживляла — то памятью о первой любви, то зовом весны, то легким дыханием, пронесшимся над ночным кладбищем.

Ты возразишь, что Бунин велик, но, чтоб ощущать такое воздействие и воздействовать самому, не обязательно быть великим. От неизвестного солдата также исходит обратный ток.

Оттого-то и плодоносна общность, а разъединение иссушает. Оттого-то у народной идеи столь мощный нравственный перевес над идеей

племенной. Вторая помогает частице удобно устроиться под сенью целого и — главное — за его счет. Громогласна, ждет здравиц, насыщающих гордость, и расцветает в дни торжеств. А первая молчаливо живет в твоей сердцевинке и ничем не заявляет о себе, ничем, кроме боли, когда целое ранят. Ее пора — часы испытаний.

Могут ли эти идеи совпасть? Сегодня они не совпадают. Они — в разных временных поясах.

Населению не до племенной патетики, ей суждено было возродиться в хорошо известном тебе кругу с его сильным псевдозащитным инстинктом. Рехнуться! Пути высоколобых поистине неисповедимы. Ростиславлев даже однажды сказал, что, покуда этносы инстинкту следовали, они не подвергались опасности.

Вообще же, этот «этнический гон» — от клана к этносу, теперь от класса к этносу — стал напоминать бег по кругу. Извини меня, но он приедается. Слишком малое отношение он имеет к подлинной народной заботе.

По-твоему, я слишком подчеркиваю то обстоятельство, что долгое время теории могут не дать результатов? Нет, дружочек, меня тревожит не эта видимая бесплодность, — бесплодным бывает и донкихотство, — тревожат умысел и расчет.

Ты скажешь, что я несправедлив? Но разве мои друзья и наставники, которых я вдруг обрел в столице, не повели со мной злой игры? Сегодня возвысят, завтра бросят, но никогда не забудут напомнить, что я им обязан решительно всем.

Странные люди! Они и впрямь ушли от «предтеч», как уверяли. Во всяком случае, хоровое начало здесь приняло столь измельченный вид, что соборность переродилась в сообщество, если хочешь, в своеобразный сговор. В их раскладе моя работа должна была стать всего лишь средством. Что до цели, то она, разумеется, — дело не моего ума. Чем это кончилось, ты знаешь. Накинулись все, кому не лень. Ну, вместе и отца бить удобней.

В далекое время один юродивый сказал, что нам «не надобен хлеб — мы друг друга едим и с того сыты бываем». Совсем не глупо, ты не находишь? Впрочем, юродство не обязательно свидетельствует о слабоумии. Авраамий писал стихи и трактаты, а Синдонит выигрывал диспуты. Кстати, имя его — Серафим (!!).

Я рассердил тебя? Закономерно. Не мне кого-либо обвинять. Я и подавно других не лучше. Вся «дороженька» — из утрат и измен. О Наташе пристойнее промолчать. Не отмоешься. Одно оправдание: человеку не по силам быть богом. Грешному человеку тем паче. Ты не знаешь о Фрадкине? Что с ним? Я и перед ним виноват.

Как бездарно я потерял тебя… Но не стоит продолжать. Бесполезно. Факт, что рядом было много людей. А теперь — никого. Осталось каяться и влагать в отверстые раны персты. (По изжитой, казалось, модели юродства.)

Глупо все же я был сотворен. Ни единой незамутненной минуты. Ты поражалась: «Вынь да положь». В этом и состояло проклятье. Нетерпение, да еще самоедство. Поистине я пожрал сам себя.

Если бы у меня был сын, я бы ему постарался внушить: быть как все — это уже достоинство. Кто выделяется, тот урод. Как дромадер среди верблюдов. У всех два горба, а тут — один.

Знаешь, я сам не могу объяснить, но с первых же головокружительных дней я чувствовал, что у моего счастья — исходно короткое дыхание. И сегодня я все пытаюсь понять, почему же я не удержал театра, какая же нечистая сила вырвала из моих рук «Родничок»? Отчего я вдруг оказался не нужен — ни артистам, ни зрителям, ни друзьям, ни недругам. (А ведь эти последние в нас нуждаются сплошь и рядом сильней, чем друзья.)

Может быть, все мое горе в том, что не по Сеньке была шапка? Всех нас, прыгнувших в этот котел, подстерегает одна опасность, тем более грозная, что она неизбежна, — мы питаем искусство своею плотью. Иначе и не может быть, это ясно, но, значит, решительно все зависит от нашего собственного предела.

Поделиться с друзьями: