Тень за правым плечом
Шрифт:
— А что вы, собственно, думаете там найти? — поинтересовался отец Максим. — Я же вам сказал — это батюшки моего изделие, он такие изготавливал раньше десятками. Внутри будет или письмо запорожских казаков из турецкого плена, или записка лейтенанта Брусилова, или что-то в этом роде. Все сделано в родительской мансарде и прямо так, что не подкопаешься.
— Ну вот это и думаю найти, мне интересно, что там, — отвечал ему Шленский, который тем временем раскрошил пробку и пытался вытащить содержимое через узкое горлышко. Посмотрев на его старания, Маша принесла вязальный крючок, которым он и извлек лист пожелтевшей бумаги, скатанный в трубочку.
— Вот ваша бутылка, Петр Генрихович, — проговорил он, протягивая доктору опустошенный сосуд и делая попытку спрятать свою добычу в карман. Тут уже запротестовали все, не исключая и отца Максима, так что Шленскому пришлось покориться и развернуть ее на
Несколько минут мы разглядывали эту карту в молчании, пока Стейси вдруг, всхлипнув, не проснулась и не разразилась плачем. Тут доктор спохватился, что Мамарина так и лежит с иголками, и ушел ее будить; через минуту они явились вдвоем, и она немедленно вцепилась в карту.
— Да я знаю, где это, — первым делом заявила она. — А вам, Володенька, не скажу, потому что вы со мной не поделитесь своим сокровищем. И что вы, кстати, станете с ним делать? Вы человек холостой, идейный, вам деньги ни к чему.
— Все на нужды революции, — проговорил серьезно Шленский, не поддерживая взятый ею игривый тон.
— Господа, я хотел бы напомнить, что вы делите шкуру не просто неубитого медведя, а медведя, никогда не существовавшего, — вмешался отец Максим: — Это просто громоздкая шутка, своего рода игра ума…
— А вдруг все-таки?
— Я тоже знаю, где это, — сказала вдруг Маша и покраснела. Шленский сделал движение, как будто собирался помешать ей говорить, но она сразу продолжила. — Это два островка в Вологде, чуть выше города, мы туда детьми плавали щеглов ловить. Там не живет никто давно.
В комнатке как будто сгустилась атмосфера: Шленский волком смотрел на Машу, пока она, залившись краской, пыталась поймать взгляд доктора, чтобы понять, сделала ли она неловкость. Тот пришел ей на помощь.
— А ведь точно, похоже на то. Ну если это работа вашего батюшки, — обратился он к священнику, — то передайте ему, пожалуйста, мое глубокое восхищение: сделано просто изумительно, особенно рисунок. Верх изящества и, насколько я могу судить, абсолютно в духе того времени. А интересно: там, где карта указывает, будет какая-то следующая находка в этом же роде? Или это, так сказать, однозарядная шалость?
— Вот чего не знаю, того не знаю, — отозвался отец Максим. — Но думаю, что ничего там нет. Мы стараемся следить, чтобы он из дома не убегал, сами понимаете. «И бияше во врата града, яко в тимпан, и падаше на руки своя, и паде у врат града, и слины своя точаше по браде своей». Чтобы он успел найти где-то лодку, добраться до острова, там что-то закопать и вернуться — нет, не думаю.
— Ну хорошо, — примирительно продолжал доктор. — Кстати, пока я в лечебной форме, может, кого-нибудь еще посмотреть? Серафима Ильинична, может быть, вы? — неожиданно обратился он ко мне.
— А кстати, — подхватила Мамарина, — вы же жаловались на головные боли несколько раз. Петр Генрихович сейчас уколет вас — и все пройдет. Не отказывайтесь!
(Нотабене: меня действительно довольно часто мучают мигрени, и я пару раз уходила пораньше из гостиной, сославшись на головную боль, но удивительно, что Мамарина, думавшая только о себе и о своих удовольствиях, могла это запомнить.)
Доктор уже садился за стол, приглашая меня устроиться рядом с ним. Отказываться было неудобно, да и, признаться, мне было интересно, что именно сможет он сказать, не стукая мне по суставам резиновым молоточком и не привязываясь ко мне с оскорбительными вопросами. Я присела напротив, по другую сторону стола, и протянула руку, как будто мы с ним собирались мериться
силой, словно борцы в бродячем цирке. Еще раз меня поразили его кисти: изящные, крепкие, сильные, совершенно лишенные гнусной растительности. Он протянул ко мне руку и аккуратно взял за запястье, положив три пальца туда, где у меня под кожей просвечивают голубые ниточки вен. Ладонь у него была сухая и горячая, но мне все равно неприятно было это прикосновение, так что я перевела взгляд на его лицо — как раз вовремя, чтобы увидеть, как с него медленно отливает краска. Рука его дрогнула, и он уставился прямо на меня своими колючими глазами. Я улыбнулась ему, как приказчику из книжной лавки. Он первым опустил взгляд, и я скорее почувствовала, чем услышала, как сбилось и снова восстановилось его дыхание: больше, кажется, никто ничего не заметил. Минуту или более мы просидели в таком положении, после чего он наконец отнял руку.— Серафима Ильинична, к счастью, совершенно здорова, — объявил он, — а против головных болей, которые есть непременный атрибут всякого думающего человека, мы сейчас кое-что предпримем. Можно вам предложить пройти в другую половину? — продолжал он, обращаясь уже ко мне.
Мы перешли в правую часть избы, и он задернул за собой занавеску. Маска невозмутимости немедленно с него слетела:
— Вероятно, это вы должны меня лечить, а не я вас… нет, подождите, не возражайте… они ведь ничего не знают? (Он весь был в какой-то ажитации, но говорил шепотом.) Да, конечно, понимаю. Давайте я сейчас все-таки поставлю вам иголки, но потом я бы хотел непременно с вами поговорить. Может быть, когда все уснут? И вы вообще здесь зачем-нибудь? Нет, вы к нам приехали? Именно к нам? (Он явно выделил это интонацией.)
Мне все это, признаться, очень не нравилось. Доктор, несмотря на сотворенные им чудеса (ну, почти чудеса), совершенно не казался мне существом одной со мной породы, хотя и обычным человеком он явно не был. Но уж откровенничать с ним мне точно не хотелось.
— Я приехала с моими друзьями Рундальцовыми, — проговорила я по возможности холодно. — И если вы поможете мне справиться с мигренями, я буду очень вам признательна. Что же до разговора… извольте, можно и поговорить, хотя я, признаться, не знаю, чем могла бы быть вам полезна.
— Да, хорошо, ложитесь, пожалуйста.
Я улеглась на широкую лавку, покрытую верблюжьим одеялом, причем что-то острое немедленно впилось мне в поясницу. Засунув руку, я вытащила маленькую куколку, вырезанную из дерева, с каким-то некукольным злобным выражением схематически намеченного лица.
— Ну вот видите, это ерунда, оставьте, оставьте, — бормотал доктор, выхватывая куколку у меня из рук и откладывая в сторону. — Лежите ровно, расслабьтесь, смотрите в потолок, а лучше закройте глаза.
Веласкес снова взял меня за руку, причем на этот раз прикосновение было не так неприятно — может быть, потому, что я уже была слишком встревожена, чтобы обращать на это внимание. Скосив глаза, я увидела, как он, проведя рукой там, где заканчивается складка между большим и указательным пальцем, прикладывает к этой точке серебряную иголку и легким движением вгоняет ее едва ли не на дюйм. Надо сказать, что никакой боли и даже никакой ее тени я не почувствовала — может быть, легкий зуд или озноб. Наше ухо, как и человеческое, не способно слышать тот тончайший звук, которым сопровождают свой полет летучие мыши, но я не могу сказать, чтобы мы его вовсе не ощущали — так, какое-то мелкое досадное дрожание барабанной перепонки, вроде затухающего звона струны, когда самой ноты уже не слышно, но вибрация еще не кончилась: вот в такой связи с болью было это чувство. Мне досталось меньше иголок, чем Мамариной, — по одной в каждую руку и две около правой щиколотки: он не стал просить меня раздеваться, да я бы, думаю, и отказалась. Сигарой, впрочем, он окуривал меня весьма энергично. Я не стала закрывать глаза, как он мне настоятельно советовал, а продолжала глядеть на его манипуляции: как он, мягко ступая вдоль лавки, на которой я лежала, то приближал пылающий огонек в обрамлении седого пепельного кружка к моим рукам, то рисовал им в воздухе крест над моим лицом, то подносил к ногам, и тогда я, не видя его, ощущала лишь волну теплоты, пробивающуюся сквозь ткань платья. Мне пришло в голову, что, вероятно, с того же ракурса лежащий в гробу покойник мог бы наблюдать отпевающего его священника — и следом, почти сразу, что я в первый и последний раз вижу нависающего надо мной мужчину: грязное и скверное зрелище, которое земным женщинам приходится выносить по нескольку раз в месяц, если не чаще. Он не был особенно неприятен, сам доктор Веласкес, но природа, как будто в насмешку, сотворила человека так, чтобы он делался особенно омерзителен при взгляде снизу вверх.