Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тень за правым плечом
Шрифт:

В докторе Веласкесе прежде всего поражали глаза: небольшие, серые, колючие, которыми он быстро обмеривал собеседника, словно прикидывая, как его нарисовать (или как набить из него чучело). Их быстрые движения странно контрастировали с полной неподвижностью совершенно бесстрастного лица, тем более полускрытого сейчас клочковато росшей белокурою бородою. Движения его были скупы, но точны — вообще он больше всего напоминал хищного зверька, какого-нибудь хорька или горностая — небольшого, подвижного и смертельно опасного. Впрочем, при виде Мамариной, самозабвенно машущей ему с палубы, он все-таки улыбнулся, отчего его жесткие черты мигом смягчились.

К счастью, на воде почти не было волнения, иначе наша высадка грозила бы затянуться. Сперва в лодку спустился (между прочим — неожиданно грациозно) Лев Львович, обменявшись с доктором каким-то медвежьим рукопожатием: не ладонь о ладонь, как здороваются взрослые мужчины (диковинный обычай, первое время крепко меня изумлявший), а сцепившись на секунду руками с полусогнутыми пальцами. Далее, стоя вдвоем в лодке, они перегрузили в нее весь наш багаж, который им подавали матросы, после

чего помогли спуститься Клавдии. Она, покачиваясь и хватаясь за руку помогавшего ей Рундальцова, прошла на корму, где плюхнулась на скамью и так вцепилась в борта, что у нее побелели пальцы. Лев Львович пристроился на носу, а доктор, ловкий, как обезьяна, двумя движениями отцепив лодку, споро погнал ее к берегу. Там мужчины вдвоем подтянули ее повыше, мигом перекидали все вещи на траву, вывели Клавдию, которая в изнеможении присела на один из чемоданов и, судя по всему, погрузилась в транс. Следующим рейсом доктор перевез Мамарину, Стейси и кормилицу: я собралась было с ними, чтобы не разлучаться с девочкой, но Мамарина со своей ядовитой слащавой улыбкой смерила меня взглядом и попросила остаться, как она выразилась, «до следующей ходки». Мне это показалось актом чистого самоутверждения: лодка, несмотря на кажущуюся хрупкость, явно была рассчитана на больший груз, да и была я гораздо субтильнее Елизаветы Александровны (о чем я ей, понятно, говорить не стала). Наконец, в третий и последний раз доктор вернулся за отцом Максимом, Шленским и мной: может быть, кстати, я была несправедлива к Мамариной и ей хотелось остаться с доктором наедине, чтобы предупредить его на наш счет — хотя он и был знаком со священником, но наше с Альцестом прибытие было для него совершенным сюрпризом.

Мы погрузились в лодку и двинулись в сторону берега; пароход немедленно зашумел якорной цепью, взревел машиной и, выпустив клубы дыма, двинулся дальше по реке. Из-за этого шума начало разговора с доктором вышло скомканным, но я зато смогла без помех рассмотреть его вблизи. Из широких рукавов его кафтана виднелись крепкие, мускулистые, странно безволосые руки с коротко обрезанными чистыми ногтями, как будто он не вел жизнь отшельника в лесной заимке, а только что окончил тщательный туалет в своем особняке где-нибудь на бульваре Осман. Запах, впрочем, шел от него вполне лесной, но не неприятный — вроде как от свежеразрытой земли, но еще и с легкими тонами дыма. Шленский, кстати, так и не выпустивший из рук своего ружья, порывался было помочь грести, но Веласкес успокоил его одним жестом, да и лодка между тем уже приближалась к берегу. Проворный доктор, опершись на секунду на плечо сидевшего на носу священника, перемахнул через борт и, подхватив лодку за привязанную к кольцу веревку, без видимого напряжения протащил через полосу распластавшихся в воде темно-зеленых водорослей. Помог сойти отцу Максиму, который, подобрав по-бабьи полы своей рясы, долго примеривался, куда бы ступить, потом подал руку мне, колюче взглянув при этом прямо мне в глаза, затем попытался было помочь Шленскому, но тот, проигнорировав протянутую руку, спрыгнул на берег сам — и тут же, нагнувшись к воде, вытащил что-то, блеснувшее изумрудным блеском.

— Изволите здесь шампанское охлаждать к ужину? — произнес он ерническим тоном, протягивая доктору запечатанную бутылку изумрудного стекла.

— Первый раз вижу, — отвечал было доктор, но любопытный отец Максим, протиснувшись к ним, перебил:

— А гляньте, голубчик, она не красным сургучом запечатана?

— Точно так.

— А на печати грифон?

— Кто-то крылатый.

— Тогда это батюшки моего произведение. Вот привел Господь встретиться! Пускает он их, как хлеб свой на лице воды, но ни разу не было, чтобы опять обрел его.

— А внутри что?

— Обычно карта с обозначением сокровищ, но это не обязательно, может быть и записка протопопа Аввакума или что-нибудь в этом роде.

Шленский перехватил бутылку за горлышко, чтобы разбить о тут же лежащий камень, но доктор перехватил его руку.

— Сразу видно горожанина, — проговорил он без усмешки. — У нас любая посуда на вес золота. Пойдемте наверх, там достанете аккуратно свое сокровище, а бутылочка нам пригодится.

Шленский ничего не сказал, только нахмурился, но повиновался. Доктор велел оставить вещи на берегу, захватив пока только самое необходимое, и добавил, что после сам вернется за остальным. В результате дамы шли вовсе без поклажи, причем Клавдия, до сих пор не пришедшая в себя, цеплялась то за меня, то за кормилицу; Лев Львович нес девочку, и только священник со Шленским (у которого на плече болталось ружье) прихватили по корзинке из привезенного нами добра.

Тропинка поднималась изгибом по крутому берегу, который выглядел как иллюстрация из учебника геологии: он весь был поделен разноцветными горизонтальными пластами, соответствующими разным эпохам, так что восходящий по вырубленным в нем аккуратным ступеням как бы повторял весь путь человеческого развития (если верить Дарвину) от каких-нибудь усоногих до современного прямоходящего состояния. Это была очень странная минута — конечно, только для меня, потому что вряд ли мои тяжело сопящие спутники могли думать о чем-нибудь еще, кроме подъема. А между тем, если верить, как это делают на востоке, в колесо сансары, то они сейчас быстро прокручивали, как в кинематографе, свои прошлые воплощения: вот, весело стукаясь хордовыми панцирями, они резвятся на дне первобытного океана, а вот, топоча чешуйчатыми ногами, гоняются друг за дружкой между гигантских хвощей, потом вдруг раз — и самые прогрессивные из них начинают кормить своих детенышей грудью под завистливыми взглядами консерваторов, и тут — стоп! — какая-то мохнатая крупноголовая тварь, подвывая от собственной смелости, распрямляется, держась за поясницу, и встает-таки на задние лапы. Занятно, что я, которой не было никакого дела до генеалогии моих

подопечных, ощущала при виде этого многослойного бутерброда, живого воплощения времени, особенную возвышенную тревогу, тогда как эти праправнуки неандертальцев сосредоточенно тащились вверх, не чувствуя при этом, кажется, ничего. А между тем история человечества все-таки, как мне представляется, нелинейна: смешно считать, что современный грек, беззаботно пасущий своих козочек на развалинах Акрополя, представляет собой истинный плод двадцатипятивековой эволюции Софокла и Эсхила. Значит, в какой-то момент эволюция двинулась обратно, обратившись в регресс, а люди это пропустили — разве не так?

Мне это, конечно, совершенно безразлично: если хозяин нанимает свинопаса, то ни он сам, ни его работник вовсе не берут в рассуждение, насколько сообразительны вверенные ему животные, — для обоих важно, чтобы они не разбежались, оказались сыты, не наелись белены и чтобы ни одно из них не унес волк. Поэтому лично я буду присматривать за своим питомцем вне зависимости от его ума и красоты, но при этом мне, как, впрочем, и некоторым из людей, интересно представлять общую картину. Так вот, если современный человек настолько ниже по уму, развитию и таланту своего предка двадцативековой давности, то не может ли оказаться, что и сами Софокл с Еврипидом — это тоже регресс по сравнению с одной из предыдущих эпох, которую мы не представляем себе лишь из-за отсутствия дошедших до нашего времени рукописей? Не может ли в действительности вершиной творения быть какой-нибудь питекантроп, после которого история вида покатилась уже вниз? Допустим, питекантропы (хотя бы не все, а некоторые) могли лечить наложением рук, двигать предметы взглядом, гипнотизировать добычу, вызывать рыб из озера пением и говорить с птицами — откуда бы нам было об этом узнать? И в дальнейшем человечество развивалось, теряя и забывая один за другим эти навыки и получая взамен какую-то утешительную, хотя и ярко блестящую мишуру — вроде несчастных американских индейцев, которым безжалостные колонисты всучили пару стеклянных бус в обмен на всю их вотчину. Газета «Новое время», граммофон и железная дорога вместо дара предвидения и телекинеза — каков обмен! Впрочем, кое-какие из даров цивилизации, по мере того как мы приближались к дому доктора, начинали казаться мне вещью совсем недурной.

Это был большой приземистый дом, серый от времени и непогоды. Похлопывая одно из исполинских растрескавшихся бревен, из которых были сложены его стены, доктор сообщил, что до XVI века в России делали выемку в верхней части бревна, чтобы положить сверху следующее, что было неправильно: в этом ложе застаивалась вода, из-за чего за сто или сто пятьдесят лет стены начинали гнить. Но примерно три века назад народился на севере какой-то гений, который придумал протачивать ложе в нижней части, — и дома сразу сделались долговечнее. Впрочем, именно эта докторова изба сделана была по-старинному, и никакая гниль ее не брала.

— Видно, рубил ее благочестивый человек, — вылез отец Максим. — На Онеге до сих пор стоит церковка, которую Лазарь Муромский построил, а тому уж пятьсот годков.

— Может быть, и так, — миролюбиво согласился доктор, — Милости просим.

И сам прошел вперед, распахнув дверь и пропуская всю нашу компанию. Через узкие сени, где висели какие-то тулупы и густо пахло дегтем, мы прошли в большую комнату, показавшуюся после дневного света полутемной. Слева у противоположной стены, занимая чуть не пятую долю ее немаленького пространства, стояла огромная выбеленная русская печь; левей, в красном углу, висели потемневшие от времени иконы и теплилась лампадка; на некотором расстоянии от них — очевидно, демонстрирующем авторские понятия о предписанной благочестием дистанции, — начиналась почти сплошная череда разнокалиберных картин, представляющих хорошо уже известный мне сюжет с тонущим человечком и лошадью. Здесь они производили другое впечатление, не как в доме Рундальцовых: там оставалось ощущение, что массовое их производство — результат какого-то таинственного урока, где группа учеников с пугающе сходной манерой талантливо копирует, хотя и с вариациями, один и тот же образец. Здесь, в виду той самой излучины и того самого леса на другом берегу, это казалось своего рода заклинанием, где бесконечное повторение одного и того же мотива выражено средствами живописи.

Картины были в основном укреплены прямо на стенах, но в некоторых местах, где (вероятно, еще прошлыми хозяевами) сделаны были широкие полки для утвари, они громоздились прямо на полках, отчасти заслоненные какой-то хозяйственной ерундой. Слева от плиты стоял большой темный стол, вокруг которого видны были широкие лавки, используемые, наверное, и для сна. На столе в простом подсвечнике горела единственная толстая, как будто самодельная, свеча, свет которой мешался с тусклыми лучами, пробивавшимися через окошки (я вспомнила рассказ Рундальцовых про то, что в первые годы их просто затягивали холстом: сейчас там были вставлены стекла, причем чисто отмытые). Путь на правую половину избы был перегорожен цветастой занавеской, из-за которой слышалось будто шуршание.

— Жить вы будете не здесь, — сказал отрывисто доктор, кажется слегка стеснявшийся примитивности своего хозяйства. — У нас теперь есть избушка для гостей. Но на городской комфорт не рассчитывайте. Маша! Выйди к гостям, будь добра (возвысил он неожиданно голос).

Занавеска подалась в сторону, и Маша (которую я видела впервые в жизни) шагнула в комнату. При первом взгляде на нее было понятно, почему в этом году она обошлась без поездки в Вологду — несмотря на свободное платье (сшитое, кажется, из той же ткани, что и занавеска), казалось очевидным, что она была на последнем месяце беременности. Аккуратно ступая босыми ногами, с играющей на губах смущенной полуулыбкой, она приблизилась и тихо поздоровалась, поочередно оглядев нас и явно отдельно обрадовавшись отцу Максиму, который восторженно закивал ей и чуть не зааплодировал. Она подошла к нему под благословение, после чего обратилась к нам.

Поделиться с друзьями: