Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тень за правым плечом
Шрифт:

Прибыв на место и тщательно пересмотрев оставшиеся избы, доктор выбрал одну, наименее разрушенную и обладавшую стратегическим преимуществом: восемь ее маленьких окошек-бойниц смотрели на реку. Несколько недель потребовалось на то, чтобы привести ее в пригодное к зимовке состояние: поскольку добраться до ближайшего жилья пешком было довольно затруднительно, если не вовсе невозможно, новые поселенцы могли рассчитывать только на собственные силы и запасы — например, у них не было с собой стекол, из-за чего окна приходилось закрывать холстом, вымоченным в масле (конечно, краски, кисти, холсты и даже маленький складной мольберт доктор с собой взял).

Лес, подступавший к самому дому, оказался очень щедрым на дары: пока доктор готовил дом к будущим холодам, конопатя мхом щели в бревнах, поправляя и перекладывая покосившуюся печь и даже заново перестелив прогнившую часть пола, что потребовало недюжинных усилий, его спутница занималась заготовкой грибов, суша их на нитке, натянутой прямо между двумя росшими у самого дома рябинками, благо погода стояла превосходная. Ближе к осени, когда ударили первые, пока еще ночные

заморозки, доктор начал заготавливать дрова, причем не рубил, что было бы проще, ближайшие к заимке деревья, но находил уже поваленные ветром или старостью и разделывал их прямо в лесу, перетаскивая отдельные бревнышки при помощи постромок, в которые впрягался, как бурлак. Разобрал он, впрочем, с той же целью и две почти полностью разрушенные избы, стоявшие неподалеку: жить в них все равно было никак невозможно, а своим безнадежно запущенным видом они отравляли ему, неисправимому эстету и аккуратисту, впечатление от окружающего ландшафта.

Так же быстро он освоил рыбную ловлю. В нескольких десятках метров от их дома, где река плавно поворачивала, образуя что-то вроде вдававшегося в воду мыса (на котором, собственно, и стоял монастырь), была небольшая заводь: в ней можно было расставить на кольях небольшую сеть, прихваченную из Тотьмы. В первую же ночь она оказалась до такой степени набита рыбой, что колонисты с трудом смогли вытащить ее на берег: лещи, жерехи, голавли и несколько крупных щук могли бы обеспечить их едой на несколько недель, а то и месяцев, если бы удалось придумать, как их хранить. Запасы соли, важнейшие для любого человека, живущего вдали от цивилизации, у них были, но доктору пришлось срочно сооружать постоянную коптильню, чтобы справиться с добычей.

Хуже было с мясом: собираясь хоть и без особенной спешки, но в состоянии глубокой меланхолии (вызвавшей к жизни и осенившей все предприятие), доктор не сообразил, что ему непременно понадобится собака, без которой рассчитывать на успех в охоте на крупную дичь не приходилось. Птицы же, пролетной водоплавающей и оседлой боровой было полным-полно, так что практически каждый день, не без угрызения совести оторвав час-другой от хозяйственных дел и отправившись побродить со старым «ивер джонсоном», доктор возвращался, приторочив к ягдташу то отъевшуюся на черничных ягодах тетерку, то пару рябчиков, а то и гуся-гуменника — крупную, шумную и чрезвычайно опасливую птицу. В ту осень стаи гусей то и дело проносились над их домиком в направлении ближайшего болота, начинающегося в двух верстах к северу. Вспоминая когда-то прочитанные книги и прислушиваясь к внутреннему чувству (поколения предков-кочевников давали о себе знать), доктор задумал выстроить у кромки болота маленький шалашик-скрадок, чтобы, заблаговременно туда засев, подстеречь гусиную стаю и постараться одним картечным выстрелом убить несколько птиц. Несмотря на робкие протесты Маши, боявшейся оставаться дома одной, он, выйдя пораньше и сразу отыскав примеченный накануне исполинский выворотень, организовал себе засидку: срезанными ветками орешника закрыл с трех сторон образовавшуюся полость, натаскал внутрь пересохшего кукушкина льна и, поместив ружье на сошку, забрался внутрь, задвинув за собой ветки.

До обычного времени прилета птиц оставался еще час или два, так что доктор погрузился в задумчивость, тот род особенного транса, который иногда настигает деятельных по характеру людей, вдруг по какой-нибудь нужде оставшихся в праздности наедине с природой: в штиль посередине моря или в безветрии в лесу. Он, кажется, начинал уже задремывать, причем по вечному самоконтролю сам себе это позволил, справедливо полагая, что шумный грай гусиной стаи разбудит его лучше любого камердинера, — и, находясь уже на границе сна и яви, услышал шаги, приближающиеся к его убежищу.

Здесь надо сказать, что лес, который первоначально Веласкес считал вовсе необжитым людьми, в действительности оказался почти многолюдным: время от времени появлялись какие-то таинственные мужики-странники c берестяными пестерями, спрашивали иногда разрешения переночевать в избе (особенно в дождливую погоду) и, получив таковое, устраивались где-нибудь на лавке. Предложенную трапезу охотно разделяли, но от всякой беседы, кроме светских (применительно к условиям) разговоров о погоде, решительно уклонялись. Проходили иногда монахи из каких-то далеких скитов, шедшие берегом реки собирать на ремонт церкви или на новый колокол; бывали и визитеры, в которых по аккуратной звериной повадке и настороженности доктор подозревал — вероятно, вполне обоснованно — беглых каторжников. Иногда, проснувшись на рассвете, доктор обнаруживал, что в одной из соседних изб кто-то ночевал: у входа была примята трава, и светлый след на росном лугу уводил к ближайшим кустам — но печь не топили и никаких других следов пребывания не оставляли. Со временем он инстинктивно понял и усвоил умом простую северную истину: лес большой, его хватит на всех, а человеческие законы действуют здесь лишь с поправкой на обстоятельства. Таким образом получалось, что с точки зрения здешней самозарожденной этики никакой принципиальной разницы между ним, законопослушным медиком в отставке, и каким-нибудь зверовидным Лехой Кистенем, пробирающимся в стороне от людских дорог, нет, покуда оба готовы соблюдать неписаные правила.

Поэтому, заслышав шаги, он не испугался и не встревожился, а лишь тихонько посвистал сквозь зубы, чтобы не напугать своего нечаянного гостя. Визитер, впрочем, и не думал пугаться, а, напротив, скорее прибавил шагу: если до этого он старался ступать потише, то, услышав свист, перестал таиться, а прямо зашагал к Веласкесу. Тот почувствовал раздражение: по его расчетам, авангарды гусиной стаи должны были уже вот-вот появиться над болотом, а по опыту он знал, что если спугнуть первых, самых настороженных птиц, то следующие просто

проследуют мимо в поисках более безопасного места, так что выдать сейчас свое присутствие означало неуспех всей охоты — причем, может быть, и на несколько дней вперед, до конца осеннего пролета. Впрочем, все мысли вылетели у него из головы, когда из кустов выдвинулась и стала перед ним, заняв, казалось, все свободное место, туша огромного бурого медведя, который и производил эти раздосадовавшие доктора звуки.

Его одноствольный «ивер джонсон» был заряжен картечью, поскольку стрелять предполагалось с дальнего расстояния, так что дробь, даже крупная, могла не пробить крепкое перо приготовившейся к долгому перелету птицы — или, чего доброго, застрять в ее подкожном жире. Самое обидное, что в патронташе у доктора были два пулевых патрона именно на подобный случай, но с тем же успехом он мог оставить их дома, а то и в Тотьме. Времени на то, чтобы перезарядить ружье, у него не было, так что он, выпрямляясь в шалаше и вздергивая ствол к морде вставшего на задние лапы зверя, спустил курок.

Какой-то немец-психиатр, труды которого тоже стояли у Рундальцовых на той самой полочке, описывает постоянный лейтмотив сна одного из своих пациентов, связанный со стрельбой, — только, кажется, из пистолета. Из ночи в ночь бедняге снилось, что он стреляет в кого-то из своих злейших врагов — например, в собственную мать, — а пистолет, вместо сочного звука и весомого подергивания в ладони, откликается каким-то хриплым покашливанием, пока из ствола его бессильно выкатываются пуля за пулей. Профессор связывал это, естественно, с неудачами пациента по гусарской линии и, не помню уже как, собирался его лечить — наверное, шпанскими мушками. В Германии и Швейцарии страдалец в таких случаях нашептывал доброму доктору свое наболевшее, полулежа на специальных креслах, — и потом небось бывал немало удивлен, прочитав в очередном ученом журнале историю о герре Таком-то, носителе первобытных комплексов и нескромных фантазий. В России же, по обычной здешней общинной манере, обходы докторов проходили соборно, при студентах и других больных, а особенно интересных среди сих последних мучитель-психиатр любил, читая лекцию, вытащить на сцену, окруженную с четырех сторон лавками для студентов, и задавать им вопрос за вопросом, комментируя ответы.

Что же доктор? Сон сделался явью: курок честно щелкнул, но дальше дело не пошло — очевидно, либо порох отсырел, либо капсюль оказался бракованным, но выстрела не последовало. Медведь, как бретер на барьере, не повел и ухом, продолжая стоять навытяжку и смотреть на доктора своими умными карими, чуть скошенными к носу глазками. Время в такие секунды течет наособицу, так что, сколь долго длилась немая сцена, доктор сказать не мог, а медведь уж тем более — но на каком-то вдохе Веласкес заметил, что на левой передней лапе зверя что-то тускло поблескивает. Присмотревшись, он увидел, что медведь случайно влез своей шуйцей в заячий силок: естественно, остановить тот его не мог и на мгновение, да зверь и сам, очевидно, сперва просто не заметил ловушку, но проволока, перекрутившись, стиснула ему лапу до такой степени, что почти перекрыла ток крови. Очевидно, сначала он пытался снять ее зубами или когтями правой лапы, но почти сразу начался отек, так что сейчас проволока была глубоко утоплена в кожу, покрытую сверху высокой клочковатой шерстью. Веласкес осторожно опустил на землю ружье и протянул руку к левой лапе. Когда его пальцы прикоснулись к шерсти, зверь вздрогнул всем телом — не от боли, поскольку опухшая конечность должна была практически потерять чувствительность, но скорее от невозможности самой ситуации. Казалось, он с трудом удерживается от того, чтобы, повернувшись, броситься опрометью в лес. Нащупав место, где проволока, оборвавшись, закрутилась узлом, доктор попробовал ее разогнуть, но не хватало силы в пальцах. Медведь осторожно опустился на задние лапы, продолжая держать левую переднюю на весу. У доктора на поясе висел небольшой клинок в сыромятных ножнах («Как раз снимать шкуру», — подумал он некстати, и зверь, как будто прочитав его мысли, тихонько зарычал). Очень аккуратно, стараясь не делать резких движений, он потянулся за ним, отстегнул ремешок и плавно поднес к больному месту. Медведь закрыл глаза — очевидно, чтобы не видеть тусклого блеска стали в такой близости от своей кожи. Крайне осторожно, разобрав шерсть, доктор подцепил торчащий хвостик проволоки кончиком ножа и отогнул его в сторону. Проволока поддалась и ослабла, но она настолько въелась в кожу, что пришлось практически вытягивать ее из борозды. Еще через минуту полностью освобожденный зверь, медленно ступая, скрылся в лесу, а доктор, пропустивший тем временем всю вечернюю зарю, отправился при свете последних лучей заходящего солнца к себе в избу. Уже подходя к дому и решив проверить копошившуюся где-то на обочине сознания мысль, он зарядил ружье (как раз одним из двух пулевых патронов) и выстрелил в воздух, до полусмерти напугав Машу, которая не ждала его так рано — и уж тем более с таким необычным предуведомлением.

Так прожили они в уединении почти четыре года: доктор за это время не выбирался ни разу даже в Тотьму, а Маша раза два в году бывала и в Тотьме, и в Вологде, чтобы пополнить запасы того, что нельзя было вырастить или добыть в природе, — соли, шведских спичек, пороха, лефрановских красок (кисти доктор делал сам из беличьей шерсти), рыболовных крючков, холстов, мелкого плотничьего инструмента. В первые два года освежали они и запасы лекарств: Веласкес отправлял Машу к знакомому аптекарю с запиской-рецептом, заполненной хорошо узнаваемым, профессионально неразборчивым почерком, и фармацевт, чувствительный горбатый пожилой еврей с кустистыми бровями и пучками седых волос, торчащих из ушей, готовил по этому рецепту порошки и пилюли, сглатывая слезы обиды и огорчения — ему было досадно, что доктор, с которым они в свое время почти приятельствовали, не счел нужным адресовать ему хоть маленькую записочку.

Поделиться с друзьями: