Тень за правым плечом
Шрифт:
Насколько пусты были вечерние улицы, настолько многолюден вокзал, как будто все оставшиеся в живых обитатели Вологды вдруг разом решили ее покинуть. Извозчик, опасливо на меня поглядывая, сгрузил наши вещи: думаю, что он сбросил бы их и прямо в грязный снег, но неожиданно среди хмурой толпы нашелся носильщик — трогательный привет из ушедшего времени. Еще год назад мы бы отправили его в кассу за билетами первого класса, а сами ждали бы звонка в здании вокзала, но что-то подсказывало, что теперь так сделать не получится. На счастье, он оказался толковым (хотя и весьма алчным, судя по сумме запрошенного гонорара) малым и разом объяснил нам, что надо делать: «Вы, дамочка, в кассу бежите хвоститься (это мне), а вы с дитем постойте вещи посторожите, а я побежу до машиниста, узнаю, когда подавать будут».
За неимением лучшего, мы согласились с этим планом; я только предложила отвезти тележку с вещами куда-нибудь в уголок, чтобы Мамариной со Стейси не пришлось стоять на проходе. Это оказалось неожиданно счастливой идеей: когда мы огибали угол станции, нам встретился носатый смуглый господин очень деловитого вида в форменной тужурке и фуражке, который, завидев Мамарину, вдруг остановился и воскликнул:
— Елизавета Александровна, вы ли это? Вас ли имею счастье лицезреть?
Мамарина, весь день с утра бывшая в озабоченно-нервическом
Стучать в дверь начали буквально через полчаса после того, как поезд, тяжело содрогаясь, отошел от платформы. Сперва какой-то лакейский тенорок, легонько побарабанив, протянул «чайку изволите ли?», но мы, помня о строгих напутствиях благодетеля, продолжали сидеть молча, как мышки. Видя, что это на нас не подействовало, волк скинул овечью шкуру и заколотил в дверь изо всех сил с криком «открывай». Стейси, до того дремавшая на пыльном плюшевом сиденье, проснулась и заплакала. Больше скрываться смысла не имело, так что я по возможности твердым голосом спросила, что угодно стучавшему. «Отряд по борьбе с контрреволюцией, спекулянтов ищем». «Надо открыть», — прошептала мне Мамарина. Она сидела на своей полке, сжавшаяся в комок, бледная, как лист бумаги, и теребила какую-то тряпицу. При взгляде на нее меня затошнило от злости: она сама по себе достаточно меня раздражала еще в прежнее время, но теперь, когда только благодаря ее порывам мы оказались заперты в этой квадратной клетке, несущейся боком со скоростью пятьдесят миль в час, ее горестный вид вызвал во мне прилив ярости. «Сидите тихо», — сказала я еле слышно. За дверью завозились, еще подергали ручку, и новый голос объявил, что если мы не откроем через десять секунд, они будут стрелять через дверь. Стейси рыдала. Мамарина, спохватившись, пересела к ней и стала шепотом ее утешать. Быстро прикинув наши небогатые возможности (вылезти в окно? спрятаться под сиденье?), я все-таки решила приоткрыть дверь на цепочку, чтобы оценить обстановку: в конце концов, если бы врагов было двое или трое, я могла бы попробовать, заведя их внутрь, убить по одному и засунуть тела в рундук — пока бы их спохватились, пока начали бы искать, мы бы вышли в Череповце и наняли бы лошадей до Пешехонья или Весьегонска. Крикнув: «Я открываю, не стреляйте», я приотворила дверь на длину цепочки — и увидела перед собой хорошо знакомую бородатую рожу моего недавнего обидчика. Судя по его воспаленным векам и покрасневшим белкам, последствия нашей вчерашней встречи у него до сих пор не прошли. Он меня тоже узнал, но, против ожидания, не попытался, пользуясь случаем, до меня добраться, а как-то почтительно осклабился. «Ну, бой-баба, — проговорил он, усмехаясь и ка-чая головой. — Ловко ты меня тогда. Ты только не дерись больше. Муку, масло, сахар не везешь?» «Нет», — отвечала я, не покривив душой. «Хорошо, что у тебя ногти короткие, — продолжал он думать все ту же вчерашнюю мысль. — А то бы учиться мне сейчас на шарманке играть». «Хорошо», — согласилась я. «Да ведь с шарманкой еще обезьянка нужна, а где ее взять». Тут я не нашлась что ответить и только пожала плечами. «Ну лежите тут, отдыхайте, как барин'a (он сделал ударение на последний слог). — И главное, не открывайте никому — а то, знаете, народ». Меня распирал какой-то судорожный, из груди рвущийся смех, но мне хватило сил молча кивнуть ему и тщательно закрыть дверь.
Метаморфозы Вологды настигали нас исподволь, так что у нас всегда было время привыкнуть перед новой порцией дурных новостей: вот подорожала мука, вот пропало масло, вот исчезло уличное освещение. Петроград же я в последний раз видела еще в сравнительно благополучные дни лета 1916-го, так что произошедшие с ним за полтора года перемены поразили меня до глубины души. Самое замечательное было то, что он сделался необыкновенно красив — еще прекраснее, чем был всегда: оказалось, что люди, лошади, вся суетливая обыденная жизнь была ему не к лицу, только отвлекая от его строгой и стройной сущности. Насколько Вологда напоминала в эти месяцы опустившуюся бабу, махнувшую на себя рукой и равнодушно плывущую по течению жизни, настолько Петроград был похож на какого-то Дон Кихота, бестрепетно глядящего в лицо надвигающейся гибели.
Как я и предполагала, запал Мамариной иссяк, стоило нам оказаться на площади Николаевского вокзала. Вся ее самоуверенность как-то разом пропала вместе с лихорадочным возбуждением, не оставлявшим ее последние дни, — возможно, она до последнего надеялась, что тот же слепой счастливый случай, который помог нам устроиться в поезде, еще раз повторится в Петрограде, но увы — этого не произошло. Носильщики здесь, впрочем, водились: плечистый мрачный малый с обвисшими сизыми усами побросал наш скарб на свою тележку, вывез с платформы и скинул в снег рядом с центральным входом. Стейси мы усадили на чемоданы. Мамарина с рассеянным видом осматривалась, как бы не узнавая города. Я понимала ее: в прежние годы плавность путешествий была такова, что, начиная с определенного (очень небольшого) достатка, можно было следовать за несущей тебя волной, практически не прилагая никаких усилий. На привокзальной площади вас ждали зазывалы главных городских гостиниц, наперебой выкликавшие свои условия: достаточно было внять доводам любого из них, чтоб дело сладилось почти автоматически — носильщик перекладывал багаж в коляску (а то и таксомотор), зазывала подсаживал вас под локоток — и через несколько минут езды отельная челядь приступала к деликатнейшей разгрузке.
Нынче эта же никуда не девшаяся деловитость изменила свои формы, как бы отторгнув нас. На вокзальной площади продолжалось ее вечное движение — серая толпа валила из вокзальных ворот, приходя в клубящееся соприкосновение с другой такой же толпой, гомонившей на открытом пространстве, взгляд выхватывал отдельные болезненно запоминавшиеся лица: расстрига
с пегой бородой, краснолицая баба с черными гнилыми зубами, солдат с ввалившимся носом — каждый из них, ведомый инстинктом, знал свое место в мире, в отличие от нас. Сколь бы примитивны ни были их желания, у них была отправная точка и конечная цель, как минимум — утолить голод и найти приют. Поразмыслив, я подумала, что для начала этого довольно было бы и нам. На заданный Мамариной прямой вопрос, куда она намеревается прямо сейчас ехать, чтобы покормить и уложить ребенка, я получила столь же прямой ответ, что она не знает и у нее болит голова. Беда была еще в том, что я не представляла, что тем временем сделалось с петроградскими гостиницами: впрочем, судя по отсутствию зазывал, похоже было, что они провалились в ту же тьму небытия, что и все прочее. В любом случае, с нашими финансами (я почему-то предполагала, что Мамарина если и захватила с собой какие-нибудь средства, то самые скромные) лучше было вести себя поэкономнее. В бесконечное отчаяние меня приводило то, что все прежние привычки и навыки улетели в тартарары: я не могла пойти в вокзальное бюро, не могла спросить совета у городового, не могла пролистать «Весь Петроград» — а только стояла, трясясь от злости при виде моей нелепой спутницы, с коровьей невозмутимостью разглядывавшей привокзальную жизнь.Больше всего мне хотелось выхватить у нее Стейси и уйти с ней, не оглядываясь: наверное, даже в новых условиях уж как-нибудь я справилась бы с тем, чтобы прокормить и ее и себя. Но, как и раньше, что-то слишком человеческое мне мешало. Все равно надо было действовать — и я, строго-настрого наказав ей держать Стейси и не спускать ее с рук, попробовала взять два из трех наших чемоданов. Мамарина, мелко закивав, подхватила девочку и с испугом воззрилась на меня. Удивительно, но чемоданы оказались не такой уж неподъемной ношей: скорее неудобной и непривычной. Оттащив два чемодана на двадцать саженей, я вернулась к Мамариной, взяла чемодан и картонку и велела ей следовать за собой. Таким неповоротливым манером мы продолжали двигаться вдоль вокзальной площади, пока не добрались до относительно безлюдных улиц. Ощущения у меня были странные: сквозь физический неуют, неприятные ощущения от волглой одежды (от напряжения я покрылась каким-то липким потом) и общее чувство нелепости ситуации пробивался какой-то особенный нутряной азарт. У каждого русского, принадлежащего к одному из привилегированных сословий, есть чувство первородного греха перед братом усталым, страдающим братом, который несет за ним чемоданы в номер и получает за это гривен-ник в подставленную лодочкой ладошку. «Что там гривенник, — думает русский барин, оставшись один, открывая несессер и разглядывая свое пухловатое привлекательное лицо в зеркало, — поможет ли гривенник, когда все так подло устроено, что один вынужден таскать чемоданы за другим». Так вот, ничто не избавляет так от этих вековых угрызений совести, как необходимость самому волочить собственный багаж: так, говорят, писатель Толстой выходил в поле с плугом, чтобы излечиться от вековечной вины перед собственными крестьянами.
Никакой цели у меня не было: мне просто хотелось убраться прочь от вокзала, но я почти не удивилась, когда на втором или третьем углу нам бросилась в глаза небольшая вывеска «Меблированные комнаты Лион» (в Петербург пришла московская мода называть меблирашки иностранными именами: там были «Америка», и «Мадрид», и «Тулуза»). Для нас там нашлись две комнаты — и я с большим удовольствием передала багаж на попечение шустрого малого в грязноватом сюртучке, который мгновенно его перетаскал к нам на этаж. Он же доставил нам обед из ближайшей кухмистерской (причем не забыл, что я не ем скоромного) и распорядился насчет самовара: собственно, если не считать немыслимых цен, которые он затребовал за свои услуги, было полное ощущение, что мы пересекли на поезде не только границу губерний, но и вернулись в то прежнее, не ценившееся нами время.
Мне казалось, что, покормив Стейси и перекусив сами, мы станем обсуждать, зачем мы, собственно, приехали в Петроград: раньше я не могла добиваться у Мамариной ответа, опасаясь, что она, вспылив, откажется от того, чтобы я ее сопровождала, но теперь стоило поговорить об этом напрямую. Когда после обеда мы сидели в их со Стейси комнате (девочка задремала на кровати, а Мамарина задумчиво смотрела в окно), я вновь попробовала завести разговор.
— Вот вы, Серафима Ильинична, все суети-тесь, — как-то даже томно проговорила она, — а посмотрите, как красиво, как идеально ровно сложена стена дома напротив. Вы только гляньте. Аккуратно, твердо — кирпич к кирпичику. И ведь клали небось простые мужички, коломенские да рязанские. Сложили ее до нашего рождения, и будет она стоять еще и после нашей смерти. Иногда я думаю — а что, собственно, останется после меня? От художника остаются его картины, от писателя — книги, но для всего этого нужен талант, которого у меня, как вы знаете, нету или почти нету. Я же понимаю, что все, что я делаю, — это так, капризы, от лености и праздности. Так, значит, никто и не вспомнит меня? Я иногда завидую этим каменщикам: вот какой они себе памятник возвели! Что вы спрашиваете, простите? А то мне как-то нехорошо.
Меня снова затрясло от ярости, но я постаралась сохранить спокойный тон.
— Послушайте, Елизавета Александровна. Вам надо было по какой-то самонужнейшей причине поехать в Петроград — и вот мы здесь. Это потребовало, как вы помните, значительных усилий, но мы с вами справились. Теперь нам нужно решить, что делать дальше. Вы помните, зачем вы хотели сюда попасть?
— Да, — отвечала она совершенно определенно, — чтобы наказать убийц моего мужа.
— У вас уже есть план, как действовать?
— Ну конечно. (Она посмотрела на меня так, как будто я спросила, как она будет есть куриный суп.) Через дядю моего. Я пожалуюсь своему дяде.
Про дядю я слышала в первый раз, но какой-то проблеск логики в ее словах меня скорее порадовал. Впрочем, из дальнейших расспросов выяснилось, что родство ее с подразумеваемым дядей было весьма запутанным и приходилось на самые дальние ветви раскидистого генеалогического древа. Оказалось, между прочим, что Мамарина, несмотря на весь демократизм, любовно следила за своей родословной, охотно перескакивая через несколько поколений кряжистых вологодских купцов к моменту трагического мезальянса вековой давности, от которого тонкая, но непрерывающаяся линия вела в самую глубь истории, к каким-то мрачным бородачам в горностаевых шубах, которые то слепили, то скопили друг друга в борьбе за обладание маленькими растерзанными городами с названиями, кончающимися на «-славль». Где-то в глубине лет, хотя и относительной, эта ветвь, которой Елизавета Александровна явственно кичилась, пересекалась с другой, на конце которой в качестве спелого яблочка болтался последний представитель рода, Гавриил Степанович Викулин. По коммерческим делам он некогда входил в сношения с отцом Мамариной, для чего несколько раз приезжал к нему в Вологду. По ее воспоминаниям, занимал он в Петербурге какую-то крупную должность по судебной части.