Тень за правым плечом
Шрифт:
— Иди, Пеника, вперед, — сказал ей проводник. — Показывай дорогу.
И мы пошли.
Кажется, я никогда в жизни не видела кабана, так сказать, в натуральном виде — разве что кабанью голову со свирепо загнутыми желтоватыми клыками и неожиданно смиренным выражением стеклянных глазок, висевшую на стене в какой-то швейцарской гостинице. Несмотря на это, я была совершенно убеждена, что животные это крупные, сильные и не слишком грациозные, однако проложенная ими тропинка (если проводник не лукавил) была настолько узка, что по ней, кажется, могли свободно разгуливать только зверьки не крупнее кошки. Мы пробирались по очень густому молодому лиственному лесу; сомкнувшиеся над головой кроны еле-еле пропускали свет белой ночи, так что ступать приходилось с осторожностью. Стейси я несла на руках, причем шепотом уговаривая ее прижаться ко мне:
Несколько раз невдалеке от нас раздавались таинственные звуки — то хруст ветки, то как будто тяжелое дыхание или легкий перестук копыт; несколько раз свежий ветерок, долетавший от реки, приносил с собой острый звериный запах: впрочем, кажется, мои спутники его не чувствовали.
Наконец вышли к самой реке. Собака, приблизившаяся к ней первой, с видимым удовольствием полакала воду, потом залезла в нее целиком, вылезла и отряхнулась, разбросав фонтан брызг. Проводник, прихвативший где-то по пути двухаршинный прут, прошелся вдоль берега, меряя глубину. Найдя место, где прут еле-еле погружался в воду, он жестом подозвал нас.
— Вот тут брод. Здесь мы расстанемся: переходите на ту сторону — и вы в Финляндии. Постарайтесь до рассвета пройти подальше вглубь страны и сдавайтесь на милость победителя. Документы подходящие у вас, как я понимаю, имеются?
Викулин кивнул.
— Ну и ладно. Тогда на этом прощаемся.
Он отвесил общий полупоклон, повернулся и пошел в сторону леса, собака побежала за ним.
Было уже почти светло; птицы стихли, так что слышно было только легкое журчание воды и жужжание насекомых. Мы стояли над кучей нашего багажа и медлили, хотя это и было неразумно — несмотря на ободряющие слова покинувшего нас спутника, ничего не мешало страдающему бессонницей или излишним рвением красноармейскому патрулю вдруг появиться из-за кустов. Стейси дремала у меня на руках: несколько раз уже я с тоской думала о том, как русские крестьянки умеют особенным образом повязывать платок, чтобы вес спящего в нем ребенка приходился на ключицу и плечо — девочка, даром что весила немного, успела крепко оттянуть мне руки.
Наконец Викулин, еще немного потоптавшись и повздыхав у самой кромки реки, подхватил две корзины, сунул под мышку свой ложный ковер и сделал шаг в воду. Похоже, он промахнулся мимо показанного нам брода, поскольку немедленно погрузился в воду выше колена, так что с трудом удержал равновесие и не выронил поклажу. Выругавшись сквозь зубы (на мой взгляд — весьма неучтиво), он все-таки выправился и, не оглядываясь на нас, зашагал к другому берегу. Мамарина собиралась что-то пискнуть, но я жестом попросила ее помолчать: не хватало еще, чтобы они начали переругиваться через всю ширь пограничной реки. Оказалось, что остатки рыцарства все-таки не были смыты потоком: вывалив поклажу на том берегу, он, шагая уже более уверенно, вернулся к нам, захватил оставшиеся узел и корзину и протянул руку Мамариной.
— Мне разуться? — нервно прошептала она, с тоской глядя на мирные воды Сестры.
— Не советую, могут быть пиявки, — ответил ее кавалер, чем, кажется, не добавил ей уверенности.
Кое-как они вдвоем переправились на тот берег, после чего Викулин собирался было вернуться за нами с Стейси, но я обошлась без его помощи. Разобрав вещи (причем Мамариной все-таки пришлось самостоятельно тащить одну из корзин), мы, как нам и советовал проводник, пошли прочь от реки по еле заметной тропке.
Не знаю, как это может быть, но лес на той стороне значительно отличался от нашего. Покойный Лев Львович, конечно, мог бы назвать по именам те маленькие синенькие, растущие крупными купами, и большие беленькие, чьи соцветия были собраны в зонтики, цветы, которые, обстав с двух сторон тропинку, наполнили воздух ароматом, словно в парижской модной лавке, но мне трудно было вместить это умом: почему две чащи, разделенные несколькими десятками саженей, столь не похожи друг на друга.
Может быть, границы стран, проведенные в далекой древности, имеют в своей основе более глубокие и значимые межи, чем просто пределы амбиций и решимости каких-то полузабытых царьков прежних лет? Вряд ли эти синие и белые опасались переправиться через реку, страшась административного гнева; семена их равнодушный ветер явно переносил на ту сторону Сестры, но они, не умирая, оставались в земле — здесь же продолжали цвести пышным цветом.Другое бросившиеся в глаза отличие пейзажа — вдруг чередой пошедшие все более крупные валуны. Откуда-то я помнила, что их принес гигантский ледник, некогда здесь истаявший, но все равно вообразить это было мудрено: я могла представить мир без людей, населенный сплошь диковинными животными и растениями, но что тогда делали мы? Или было время, когда и нас не существовало? Эти замшелые гранитные громады, лежавшие здесь с начала времен, были самим воплощенным временем, какой-то массивной точкой отсчета, по сравнению с которой равно ничтожными выглядели и люди, и мы, и даже вздымающиеся кругом дубы с узловатой корой, чья биография тоже насчитывала не по одной сотне лет.
Вдруг Викулин остановился и прислушался. Мне, признаться, казалось, что при таком шуме, который производил он сам, топоча и вздыхая, услышать какой-нибудь сторонний звук было бы непросто, но, очевидно, он каким-то образом смог выявить его среди собственного постоянного фона. Тропа в этом месте чуть расширялась и, перевалив через небольшое возвышение, ныряла за один из таких валунов: серо-черный, с неровным зазубренным верхним краем, как будто древний великан в сердцах бросил его оземь и отколол кусок. Мамарина с блаженным вздохом облегчения положила свою корзину и выпрямилась. Викулин обернулся к нам, чтобы что-то сказать, — и в это время из-за валуна вышли трое финских пограничников.
7
До этой истории я ни разу не бывала в Гельсингфорсе, так что не могла сравнить его образца 1918 года с ним же самим в прежней жизни, но что-то мне подсказывает, что никаких особенных отличий я бы не увидела: разве что вывесок на русском языке почти не стало. Но после изможденного Петрограда (да и России вообще) сама мысль о том, что где-то еще продолжается нормальная, непрерывавшаяся жизнь, была чуть не оскорбительной — как вышедший из болезни после тяжелой операции и долгого восстановления человек подсознательно враждебен ко всем, кто не пережил ничего подобного.
По чистым широким улицам бегали зеленые трамвайчики; сытые рыжие лошадки (явные родственники той, что везла нас из Белоострова к границе) весело тащили простые извозчичьи коляски с кожаными пологами; скромно, но чисто одетые обыватели спокойно шли по своим делам или просто фланировали по особенной, выводившей к порту улице, сплошь засаженной высокими деревьями, а то и сидели с чашкой кофе или рюмкой настойки в стеклянном высоком кафе за столиками, стоявшими прямо на улице, пока затянутые в черные платья официантки, все как на подбор белокурые, с высокой грудью, без тени улыбки разносили переплетенные, словно бревиарии, книжки меню на шведском языке.
После первой волны недоброго чувства, когда я пыталась мстительно вообразить, как Быченкова, Шленский и их питомцы могли бы за несколько недель залить кровью и грязью этот кукольный мир, я погрузилась в долгие, бесплодные и совершенно русские по сути размышления о том, почему Господь в великой мудрости Своей, уничтожая Россию, как какую-нибудь Гоморру, пощадил этот ее уголок — неужели из-за живущих здесь праведников? Чем больше я думала об этом, тем чаще понимала, что сам взгляд нищего, оскорбленного, исстрадавшегося человека на сытую и благополучную жизнь также представляет собой вещь, чрезвычайно русскую по духу. Та же, если не большая, пропасть, которая сейчас разделяла нас, бежавших от большевиков, с местными счастливцами, испокон веков пролегала между теми, кто избавлен он необходимости физического труда, и крестьянами, рабочими, евреями и прочими, кто изначально, по факту своего рождения, был поражен в правах. Сколько раз мы проходили мимо нищего калеки, бросая ему мелочь и про себя восхищаясь своей мимолетной филантропией, — а ведь каждый из них, глядя на разгуливающих кругом баловней, не осознающих своего изначального, природного, имманентного везения, явно чувствовал ту же надменную презрительную неприязнь, которая теперь охватывала нас при виде праздных финнов.