В раю
Шрифт:
Он так сильно дернул за поводья, что лошадь, дрожа всем телом, остановилась как вкопанная; он находился среди безмолвного леса. Дорога, пролегавшая рядом с полотном рельсового пути, опустела. Он спрыгнул с лошади, бросил повод и растянулся близ дороги в глубоком, сухом мху, от которого так и веяло душистым лесным воздухом.
Так пролежал он долго, и если б ему не было стыдно самого себя, то он, конечно, залился бы слезами, как беспомощный, несчастный ребенок, которому сначала показали, а потом отняли самую заветную любимую игрушку. Вместо того чтобы предаться такому чисто женскому излиянию чувств, он бросился в противоположную крайность. Его непреклонная душа услаждалась чувством гнева и упорства, составляющим слабую сторону юного, мужественного сердца. Он скрежетал зубами, злобно озирался вокруг себя и держал себя вообще далеко не так, как подобает государственному мужу, которого предполагал в нем Шнец, — с чем, казалось, и соглашался его конь, который, слыша непривычные звуки и скрежет зубов, переставал щипать траву и с удивлением и как бы соболезнованием покачивал головою.
— Чем я виноват, — говорил с яростью Феликс, беседуя с самим собою, — что по забавной прихоти судьбы случай привел ее именно туда, где я предполагал
Он быстро встал, поправил растрепанные волоса и стряхнул с сюртука мох.
— И если бы глаза ее, — решил он свои колебания, — глядели на меня изо всех окон Штарнберга, я пройду преспокойно мимо — не опасаясь этих призраков.
Он опять вспрыгнул в седло и продолжал остальной путь рысцою, пробираясь через чащу леса, все более и более погружавшегося в полусвет сумерек.
Когда за верхушками дерев сверкнула синева озера и показались домики местечка, звездная ночь успела уже вполне развернуть свой темный покров, так что он мог проехать по улицам, не страшась быть узнанным.
Тем не менее ему было как будто приятно услышать во всех трех гостиницах один и тот же ответ, что на сегодняшнюю ночь нет свободной комнаты. Тогда он вспомнил о даче толстяка, бывшей часто предметом разговора между приятелями. Из данных ему указаний он мог прибыть туда вовремя, прежде чем друзья его улягутся спать. Он поспешно выпил глоток вина, передал своего коня человеку, обещавшему иметь за ним хороший надзор, и тотчас же отправился далее.
У него не хватило духу спросить о местожительстве Ирены, хотя он одну минуту и подумал об этом, хоть бы для того лишь, чтобы знать, как легче избегать ее. Но он не решился произнести этого имени и, закусив губы, побрел своим путем мимо садов и палисадников. Теплая ночь выманила всех жителей из домов. Под навесом плюща, в беседке, на садовых скамейках, балконах, в аллеях и на улицах было полно народу. Здесь и там явственно раздавался взрыв того таинственного смеха, который нередко вырывается среди глубокого молчания или тихой беседы, подобно высокой ракете, быстро вылетающей из общей группы огней фейерверка. В одном месте какой-то мужчина вторил вполголоса игре на цитре, в другом полный сопрано пел романс «Лесной царь» Шуберта, под аккомпанемент шумного рояля, в третьем доме раздавался концерт, в котором слышались звуки скрипки и кларнета. Тихие струйки ночного воздуха как будто сглаживали все диссонансы этих разнообразных звуков, которые, как щебетанье тысячи различных птичек в лесной чаще, сливались в один общий гармонический хор. Феликс невольно заслушался и остановился. Взор его случайно упал на хорошенький домик, весь в розовых кустах с палисадником, из-за которого выглядывали мальвы и подсолнечники. В доме царствовало совершенное безмолвие. В верхнем этаже был балкон, освещенный шаровидною лампою; наружная дверь была растворена; светлая комната казалась пустою. Вдруг, как раз в тот момент, когда кларнет должен был заиграть соло, в светлом окне балкона показалась тень. Стройная женская фигура остановилась сперва на пороге, потом выступила на балкон и, как будто желая лучше прислушаться, оперлась на перила. Черты лица нельзя было различить с улицы, хотя вещун-сердце и забилось в трепетном предчувствии, но Феликс страшился поверить его голосу. Вдруг тень зашевелилась; голова, как будто повинуясь чьему-то зову, повернулась. Около двух минут отчетливо рисовался профиль на светлом фоне дверной рамы. То была она: трепетное сердце узнало ее еще прежде и забилось теперь с двойною силою. Но видение скрылось внутри дома так же внезапно, как и появилось.
«Так вот где?» — Теперь он знал, теперь он заметил этот дом, который ему приходилось обходить. Феликс дрожал всем телом, и ноги не тотчас повиновались ему, когда он хотел оторваться от этого места и продолжать свое странствие. Он сбился, в душевном волнении, с дороги, пролегавшей вдоль озера, и забрел в сторону от нее к «семи источникам». Только здесь, в сырой гуще леса, понял он свою ошибку и стал ощупью, по звездам, пробираться на торную дорогу. Но он опять заблудился. Пот катился с него ручьем; тяжело вздыхая, прокладывал барон себе путь через чащу лесных побегов и кустарников и вырвался наконец, пыхтя, как подстреленный олень, на полянку, где увидел у своих ног колеи колес, а за маковками дерев — светлую синеву озера.
Полевой сторож, попавшийся тут же навстречу, указал ему настоящую дорогу. Барон увидел, что забрел далеко в сторону от цели своего путешествия; боязнь обеспокоить своих друзей слишком поздним ночным приходом придала ему крылья. Таким образом, Феликс, совершенно расстроенный, достиг дома Эдуарда.
Но молодость взяла свое; совершенно освеженный, он пробудился утром от легких сновидений, которыми оказывает обычное свое целебное действие душа, стремящаяся восстановить разрушенное равновесие сил. Это светлое настроение духа, как бы навеянное свежестью утра, не оставило его, хотя, при пробуждении, он должен был перед самим собою сознаться, что дела его шли сегодня не лучше, чем вчера. Чувство пробужденного мужества оживляло все его нравственное существо точно так же, как восстановленное обращение крови в жилах возвращает к жизни физический организм человека. «Я не погибну», — говорил он сам себе. Испытываемое чувство было совершенно иное, чем то, которое овладело им накануне. Феликс растворил окно и долго вдыхал в себя свежий аромат сосновых дерев. Потом он приблизился к мольберту, на
котором стоял картон Коле, изображавший вполне отчетливо первую сцену фантастического рассказа о Венере, эскиз которого, набросанный на длинном, свернутом листе бумаге, валялся вблизи. Феликс был настолько художник, что без всяких пояснений мог схватить общие черты этой курьезной фантазии, которая в нестерпимом его душевном настроении пришлась ему как нельзя больше по вкусу. Он расположился перед станком на деревянной скамейке и углубился в созерцание почти оконченного первого листа. Прелестная богиня, держа за руку своего мальчугана, выступала, наполовину в тени, из дико заросшей горной расщелины и с изумлением смотрела в ту сторону, где красовался на возвышении город с башнями и куполами. Через реку, огибавшую холмистую возвышенность, был переброшен мост старинной архитектуры, по которому двигался обоз с нагруженными телегами, в сопровождении нескольких путешественников. На втором плане изображено было стадо с пастухом, который лежа играл на свирели. Фигуры были нарисованы твердою и несколько сухою манерою, но общий оттенок строгости, господствовавший в целом, возвышал фантастическую прелесть картины и уносил зрителя далеко прочь от будничных образов действительности.Феликс был еще погружен в созерцание этого сказочного мира, когда услышал шум шагов, подымавшихся тихо по лестнице и умолкнувших у дверей. «Войдите», — произнес он громко и не мог сдержать смеха, увидев перед собою серьезное лицо Коле, входившего в комнату с такою миною, с какою обыкновенно вступают в комнату умирающего. Когда же Феликс объяснил удивленному посетителю, что находится в вожделенном здравии и что чудо это сотворил, вероятно, образ этой божественной жены, лицо художника прояснилось, и он с таким же восторженным настроением духа, как и накануне, стал натощак рассказывать про свое произведение и объяснять эскизы, лежавшие разбросанно по всей его мастерской. Феликс поставлен был также в известность о том, что Россель отдал в распоряжение Коле стены своей столовой и сам готовился помогать ему в работе. Феликс узнал также, что оба гостя уже давно встали и, не дождавшись завтрака, направились к Штарнбергу: Розенбуш пошел по сердечным делам с целью условиться насчет послеобеденного свидания, а Эльфингер, страстный охотник до ужения, отправился к речке, изобилующей форелями, к семи источникам, владелец которых хороший его знакомый; актер непременно хотел принести от себя лепту к сегодняшнему обеду. Сам хозяин также не покажется ранее девяти часов; он имеет обыкновение завтракать, читать и курить в постели, утверждая, что день и без того слишком велик, и пускаться на хитрости, чтобы по возможности его сократить — вещь позволительная.
Но он не успел еще договорить этих последних слов, как лестница снова огласилась твердою поступью подымающегося по ней человека. Толстяк, против обыкновения своего, встал ранее, чтобы осведомиться о состоянии здоровья Феликса. Он не дал себе даже времени заняться туалетом и вступил в комнату в халате, накинутом прямо на рубаху, и в туфлях на босу ногу. Ему, видимо, стало легко на душе, когда Феликс встретил его со свежим и веселым видом и с чувством пожал ему руку, выразив сожаление, что хозяин ради него подверг себя непривычному беспокойству.
— Есть еще добрые люди в этом злом мире, — воскликнул Феликс, — и я никогда не простил бы себе, если бы решился омрачить вашу жизнь тревожными заботами о моей личности. Нечего таить, друзья мои, не все во мне и вокруг меня в нормальном положении; но кто увидит меня с кислой или страждущею физиономиею, тот назови меня Назарянином и обломай о мою спину палку.
Толстяк в раздумье покачал головою, так как внезапная перемена в настроении духа барона показалась ему не совсем нормальною. Он не произнес, однако ж, ни слова, а только сел, подложив под себя подушку, на скамейку перед станком, чтобы взглянуть на эскиз Коле. «Гм! Гм! Так! Так! Великолепно! Великолепно!» — вот все критические замечания, сорвавшиеся с его уст в течение целых четверти часа. Затем он начал всматриваться в частности картины, причем ярко обнаружились все оригинальные свойства его натуры.
Так как неисчерпаемая его фантазия производила лишь цветы, которые никогда не давали плодов, то он не имел терпения следить за ходом чужих работ и не мог оставаться спокойным зрителем того, как незаметно и самобытно развивается и созревает идея под влиянием таинственной работы прирожденного гения художника. Особенно опасен был он для молодых людей, которых, на первых порах, всегда успевал наэлектризовать и энергически возбудить к труду, а затем неудержимо и бесцельно водил, как в тумане, в хаотическом мире художественных проблем. Едва только молодой человек останавливался на чем-нибудь и избирал для себя определенный сюжет, Россель, имевший всегда, вследствие проницательности своего взгляда и неизмеримого превосходства знаний, неограниченное господство над умами молодежи, указывал юным художникам на другие, более совершенные и благодарные, приемы и способы наилучшего развития темы. Если молодой человек решался пожертвовать началом и совершенно изменял метод, с которым он намеревался приступить к исполнению сюжета, он ничего этим не выигрывал, так как решение задачи все-таки не близилось к концу, который как бы все более и более отодвигался в недосягаемую даль. Это отнимало бодрость и отбивало охоту к работе; юный художник становился или теоретиком и резонером в духе своего учителя, или же, если у него не было для этого достаточных способностей и денежных средств, отдавался неосмысленной, чисто ремесленной, деятельности и никогда уже не обращался за советом по части живописи к прежнему своему оракулу.
«Нет человека в мире, — сказал однажды Янсен, — который был бы в состоянии так быстро обнять и постигнуть произведение живописца и в то же время так быстро от него отрешиться». Справедливость этого изречения с поразительною верностью оправдалась на эскизах Коле, как имел случай убедиться Феликс. Так как критик сам хотел приложить руку к этой работе, то фантазия его, разыгравшись с большею чем когда-либо необузданностью, начала самовластно распоряжаться произведением Коле. Как осветить картину, какое произойдет сочетание цветов, как сгруппировал бы Джиорджиано фигуры на заднем плане и что за перемена произойдет в общем характере картины, если перенести всю сцену из дневного света в вечерние сумерки, — вот вопросы, которые возникали и подвергались серьезному обсуждению. При этом поза фигур, размеры и фон картины подверглись столь бесцеремонным изменениям, что от первоначальной композиции Коле остался один лишь сюжет.