Вторая половина книги
Шрифт:
«– Извини, брат, у нас тот моложе, у кого нет усов…
– Как будто для ваших усов назначен всякому один и тот же возраст. Могут, я думаю, они расти годом ранее или позже…
<…>
Я уступила тем скорее, что в споре об усах я боюсь заходить слишком далеко...»[333]
У Бабеля такую же роль играют очки:
«Ты из киндербальзамов, – закричал он, смеясь, – и очки на носу. Какой паршивенький!.. Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки»[334].
Или вот так:
«Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку…»[335]
Конечно же, исследователи давно обратили
Глядя через эти очки, подкручивая несуществующий ус, Дурова-Бабель глядят на кавалерийскую лаву с обреченным восхищением, понимая, что никогда не станут частью ее, частью этого нестерпимо отталкивающего и одновременно нестерпимо притягательного мужского сообщества.
Что же до сабли, той самой сабли, которую герой «Гуся» подбирает во дворе, то…
Вот тут, в своем польском походе, на Волыни, где-то под Ровно, в еврейском местечке, которого давно уже нет на карте, потеряла свою верную саблю кавалерист-девица Надежда Дурова. Да и не потеряла вовсе – оставила, оставила человеку с родственной, женственной, «женской», душой. Человеку, который признавался:
«– Двух вещей в жизни мне уже не дано будет испытать. <…> Я никогда не буду рожать и никогда не буду сидеть в тюрьме»[337]. [Курсив мой. – Д. К.].
Жадное ли это желание испытать всё на свете, даже и недоступное физически? Или мистическая тоска женской души, заключенной в неподходящее мужское тело? Кто знает…[338]
Словом, лежала она, эта сабля сто лет – пока не пришли сюда русские кавалеристы, точно такие же лихие кавалеристы, как те, с которыми совершила «корнет Александров» поход против французов. Лежала невидимая и ненужная.
Невидимая.
Но вот увидел ее Бабель – и указал на нее герою своему Кириллу Лютову. Будь я кинорежиссером и реши экранизировать эту новеллу, я бы обязательно снял, как медленно, фантастически, сквозь пыль и грязь, проступает, проявляется наплывом гусарская (или уланская) сабля. Вот секунду назад не было ничего – и вот теперь есть: сверкающий, чуть изогнутый и остро заточенный клинок, обтянутая кожей рукоять, изящная гарда…
Потому что никто, кроме Бабеля, не мог увидеть эту саблю, эту эстафетную палочку. Никто, кроме него, – ибо, если бы верил я в реинкарнации, то сказал бы: душа кавалерист-девицы Надежды Дуровой возродилась через сто лет в его теле. Никакой другой сабли не было в том злосчастном дворе-святилище. Никто ничего не терял. То была передача эстафеты – родственной душе, сердцу, обагренному кровью невинной птицы.
Родство, интонационное и смысловое созвучие повествований Дуровой и Бабеля продиктовано одинаковой чуждостью обоих «арийскому» (по выражению Вейнингера) – мужскому, яркому и притягательному обществу воинов. Эта чуждость, окрашенная восхищением и завистью, – она едина для барышни-дворянки и еврея-интеллигента. Чуждость непреодолимая и чутко улавливаемая представителями того самого общества.
***
У рассказа «Мой первый гусь», в отличие от подавляющего большинства конармейских рассказов, нет документальной основы. Ни слова, ни намека об этой истории, курьезной и драматической, нет в дошедшем до нас дневнике, который Бабель вел во время польского похода, – а в нем мы находим множество набросков к будущим произведениям.
Иллюзия достоверности, документальности описываемых писателем событий столь сильна, что, например, Горький, в своем выступлении, защищающем «Конармию» от нападок Буденного, называет рассказы очерками.Возможно, что-то, относящееся к сюжету «Гуся», было записано в документах и рукописях, канувших в бездну архивов НКВД, но мне представляется это сомнительным – все-таки в дневнике мы находим записи практически обо всех (ну, почти обо всех) будущих новеллах. С чего бы об убийстве гуся он написал отдельно и в других документах?
При всем том новелла эта – не просто одна из 34 (или 35 – тут есть споры среди специалистов), составивших книгу «Конармия». Тут я полностью согласен с Еленой Погорельской, которая в уже упоминавшейся статье говорит о рассказе «Мой первый гусь» как о ключевом или одном из двух ключевых, определяющих основной замысел книги:
«Сюжетно история попыток Лютова войти в среду конармейцев начинается в рассказе “Мой первый гусь” – восьмом рассказе книги.
Исследователи рассматривают эту новеллу как пример инициации героя, его ритуального посвящения в сообщество конармейцев…
<…>
…При таком композиционном построении “Конармии” в сюжетном отношении основной центр тяжести приходится на восьмой и тридцать пятый рассказы цикла – “Мой первый гусь” и “Аргамак”»[339].
Но включение в книгу «Аргамака», возможно, не входило в намерение И.Э. Бабеля. Как я уже писал, по этому поводу единого мнения нет, нет его и у меня, поэтому вернемся к восьмой новелле «Конармии».
Может быть, по той причине, что центр повествования действительно приходится на этот рассказ, он и включает в себя так много символов – тут и жрецы, и жертвоприношение, и параллели с Писанием, и прочее, прочее, о чем я уже писал. Мало того – само название тоже не очевидно-понятное: почему первый гусь? А были потом и другие? Или как? Опять же – ни в предшествовавших, так сказать, «экспозиционных» семи рассказах, ни в последующих двадцати семи главный герой более не пролил ни капли крови. Ни птичьей, ни человеческой.
Да, этот гусь – первый для Лютова, но вообще – второй, ибо первым был гусь корнета Александрова. Так что документальная основа в этом рассказе есть – как и в прочих произведениях конармейского цикла. Но зафиксирована она не им, и не в дневнике.
Что же – Бабель читал «Записки кавалерист-девицы» и позаимствовал эпизод из воспоминаний Н.А. Дуровой, причем тоже эпизод о единственном пролитии крови легендарной кавалерист-девицей? Можете проверить, ежели сомневаетесь: ни разу более не описывается в ее записках применение оружия для причинения смерти какому-либо живому существу. Опять-таки: сабля, из-за которой я и начал сравнивать две книги, именно сабля, а не гусь; сабля, почему-то, зачем-то валявшаяся бесхозной во дворе, сабля эта – была, и сабля эта – из отчего дома Дуровых, из «Записок кавалерист-девицы». Я даже думаю, что саблю эту Бабель упомянул как сноску, как примечание: мол, см. воспоминания Дуровой. Ибо он вовсе не заимствовал – он подобрал адресованный ему через столетие эпизод. Письмо дошло до адресата.
Но все сказанное – оно ведь недоказуемо. Что же, я пишу не результаты литературоведческих штудий, отнюдь. Литература меня интересует только и исключительно как читателя. И анализирую я литературные произведения, романы и рассказы, стихи и поэмы – только и исключительно на основании возникших в процессе чтения ассоциаций и ощущений, причудливой мозаики цитат, вдруг всплывающих в памяти.
И потому, если кто-нибудь задаст мне вопрос – заимствовал ли Бабель эпизод у Надежды Дуровой, я либо промолчу, либо повторю замечательно мудрый ответ одного раввина: