Выбор Саввы, или Антропософия по-русски
Шрифт:
В этом был весь Вронский, начисто лишенный такого сермяжного чувства, как человеческая доброта. Многолетняя закалка Третьего рейха, где в лучшие молодые годы ему довелось обслуживать тамошнюю верхушку, не позволяла опускаться до столь плебейской мягкотелости. Роль пожизненного двойного агента превратила его в существо нечеловеческого порядка, не различающее добра и зла. Извлекать на свет людские пороки и слабости, а затем муссировать их в персональных или обобщенных под знаками зодиака, опубликованных позже гороскопах было основным коньком последней трети его долгой и запутанной жизни. К улыбке или снисходительному юмору граф в своих лекциях не прибегнул ни разу. На вопросы слушателей отвечать не любил, делая вид, будто их не слышит или не понимает.
И когда он узнал, что его московская любовница покончила с собой, спрыгнув с крыши одного из столичных домов, ни один мускул не дрогнул на его лице. Он заранее составил на нее гороскопический
Стихотворное посвящение Вронскому у Саввы Алексеевича не сложилось. Зато неотвратимо приближалась встреча с антропософской медициной.
Глава пятнадцатая Просвещенья дух
Неожиданно позвонил Геннадий Сергеевич Петренко – небывалый эрудит, сотрудник отдела английских переводов в «Иностранной литературе» (с ним познакомились у Ортеги), и сообщил, что в Москву с антропософскими лекциями приезжает из Германии некто Ганс Вернер, прямой ученик самого Рудольфа Штайнера. Лекции будут проходить в Доме медика. Названные имена в ту пору ничего Савве Алексеевичу не говорили, от Германии он был далек, как японец от Северного полюса, но доктор вполне доверял светлой голове высокообразованного Петренко. Таким образом, цепь определенных событий и встреч неуклонно подводила его к неизведанным знаниям.
Хотя… стоп… минуточку… айн момент… в памяти мелькнуло, когда речь зашла о курсах, что-то, связанное со словом «антропософия». Савва Алексеевич припомнил, как врачи-старожилы 63-й больницы, где он теперь работал, поговаривали, будто бывший зав их кафедрой профессор Сухинин был недобитым антропософом. Интересно, почему и за что не добитым? Доктор предложил Геннадию Сергеевичу встретиться, прогуляться и поговорить.
– Знаешь, Геннадий, – сказал доктор, когда, перешагивая весенние лужи, они брели к метро после основательной прогулки, – что-то устал я, если честно, от этих поисков святого Грааля (полчаса назад он поведал Петренко о Вронском и его астрологии). Как бишь оно бывает? Захочешь пригубить из священной чаши, а кувырнешься ненароком в ящик Пандоры и уже не выкарабкаешься. Да и потом, чего, в конце концов, интересного могут поведать русскому человеку немцы? Что знают они из того, чего не знали бы мы, русские? Поди, не в Петровскую эпоху живем. Неужто немцы нам до сих пор указ? Если только в нудном педантизме или каких-нибудь особо там изощренных технологиях?
– Не скажи, – раздумчиво протянул Петренко. – Не станешь же ты отрицать, что в области медицины немцы всегда преуспевали. За кем посылало, заболев, наше сгинувшее дворянство? То-то и оно, Фогилей и Шульцев звали к себе в имения, а не Ивановых и Сидоровых. Разве много прошло с тех пор времени?
– А как же знаменитый Всемирный конгресс врачей 1897 года, проходивший в Первом Меде, где за триумфальным выступлением Склифосовского немецкий патолог Рудольф Вирхов воскликнул: «Учитесь у русских!»?
– Ну-у, это с его стороны был большой одноразовый реверанс в нашу сторону.
– Ты что же это, таким образом катишь бочку на советскую медицину? Не ожидал, Геннадий Сергеевич, не ожидал, это не есть зер гут, – слегка ерничал Савва Алексеевич.
– Мое дело предложить, твое – отказаться, – не приняв его игривости, проявил строгость Петренко. Сравнил божий дар с яичницей – Штайнера с Вронским. Ну, вышла с Вронским ошибка, занесло не в ту колею, не ошибается тот, кто сидит на заднице ровно. Ты вроде бы не принадлежал к когорте ленивых и нелюбопытных, потому я тебе и позвонил.
– Ну, задница-то у меня крепкая, еще не то выдержит, – изрек Савва Алексеевич, выуживая из глубины брючного кармана пятак на метро. – Только опять, вместо того чтоб отоспаться, придется протирать последние портки и слушать очередную иноземную речь. Переводчик-синхронист-то приличный у этого Вернера, не узнавал? Хотя, – махнул он рукой, – после Вронского никакой синхронист не страшен. Кстати говоря, а кто такой этот Штайнер?
– Иди на курсы, там во всем разберешься, – уклонился от ответа, входя в метро, Геннадий Сергеевич. – Да! – неожиданно воскликнул он, пройдя через турникет. – Забыл сказать, лекции халявные, денег не стоят.
– С этого бы и начинал.
– Извини, из головы вылетело. Тем более, если что не понравится, безболезненно
слиняешь.Но доктор не слинял.
Ганс Вернер обладал бесконечным обаянием. Он читал лекции с редкими проникновением и любовью – во-первых, к излагаемому предмету, во-вторых, к московским слушателям. Устоять перед ним было невозможно. Его трепетное уважение к пришедшим на курсы не было случайным. Оказалось, он участвовал во Второй мировой, и не просто участвовал, а летчиком бомбил русские города и веси. После войны многое переосмыслил, вернулся к медицине, и не только вернулся, а перековался во врача-антропософа. Вот что порой делает война с людьми. Раскаяния своего перед советским народом он не скрывал. Потому и приехал в Союз с бесплатными лекциями, в которые вкладывал всю душу и знания. А знаний в его голове имелось беспредельное множество. В Германии он был награжден натуральным бриллиантовым орденом за неоценимый вклад в медицинскую науку. Прежде чем пасть ниц, Савва Алексеевич долго колебался. Он сидел за первой партой и все никак не мог избавиться от крепкого скепсиса. Сам по себе немец ему нравился. Тощий, высокий породистый дядька, все время улыбается, похож при этом на мудрого умницу, обретшего невероятную доброту и глубину знаний. А вот что делать с переворачивающейся с ног на голову системой традиционных медицинских ценностей, приобретенных за годы учебы, врачебной практики, длительного преподавания, было пока неясно. Подход к патологии и здоровью менялся коренным образом. И хотя Вернером на первой же лекции было сказано, что антропософские подходы являются лишь подспорьем к обязательному медицинскому образованию, трещали незыблемые академические основы. Как, например, было относиться к духовно-душевному началу, насквозь пронизывающему человека и впрямую зависящему от его дыхания. К минеральной основе в человеке, соотносящейся с его физическим телом, к его эфирной (водной) и астральной (воздушной) составляющим? Еще хлеще, к тому, что человек подобен перевернутому растению, ибо растение начинает развитие с корневой системы, а рост человеческого зародыша начинается с головы, ручки и ножки развиваются следом подобно стебелькам, посему лечить голову зачастую нужно вытяжками именно из корней растений. Или к «судьбоносному» значению некоторых болезней, проявляющихся как «необходимость» на определенном этапе человеческой жизни?
И тут вдруг полыхнул в памяти пронизанный пыльными солнечными стрелами чердак витенёвского дома, старый журнал на коленях, раскрытый на начальных страницах платоновского «Иуды Искариота», и плывущая перед глазами строчка о значении болезни в соответствии с «заветами предвечного».
Поверх же всего этого – во многом пока мутного и неясного – явственно проступали любовь и уважение к неповторимой человеческой индивидуальности. Савва Алексеевич задавал уйму вопросов, он мучил Ганса Вернера, пожалуй, больше всех остальных. Ганс Вернер, в свою очередь, обладал невероятным улыбчивым терпением. В отличие от графа Вронского он не пренебрег ни одним из вопросов.
Доктор преподавал терапию в Первом Меде почти тридцать лет, но в душе и сердце навсегда осталась только одна группа. Эта «седьмая» не походила на все остальные концентрацией пытливых, талантливых студентов. В ней практически не было ненавистных его сердцу блатников. К тому же группа эта удивительным образом совпала в конце 80-х с начальным погружением доктора в антропософскую медицину.
В медицинские вузы брежневской и постбрежневской поры проникало все больше бездарной блатной заразы. Инфицирование распространялось воздушно-капельным путем. По поводу «успеваемости» сынков и дочурок некоторых номенклатурных и торговых боссов Савву Алексеевича частенько вызывал к себе декан, а то и проректор по учебной работе.
– Надо поставить зачет, Савва Алексеевич, надо, ну как же без допуска на экзамен, вон, с утра уже Иван Иваныч звонил, интересовался и намекал. Противно, Савва, но надо.
– Я не могу поставить ему (ей) зачет, пусть учит, – сухо говорил доктор Андреев и выходил из кабинета.
Ему было не просто противно. Ему было отвратительно. Он отказывался ставить зачеты не от зловредства, хотя внутри все клокотало, а от горчайшего предвкушения, как эти без пяти минут специалисты будут врачевать. Ему было не все равно. От наглости и тупости этих бездарей на зачетах и экзаменах настенные портреты эскулапов различных эпох искажало судорогой, а из глаз их текли едко-горькие слезы. Он мог (по старой памяти о себе самом) прощать скрепя сердце некоторую слабость знаний до четвертого курса, но никак не на старших курсах. И тут вдруг появилась истинная отдушина – седьмая группа. Все они поступили в институт собственными силами, благодаря усердию и личным знаниям, и по тогдашней бедности почти все жили в институтском общежитии. Армен с непривычной для русского слуха фамилией Колян, Володя Кулабухов, Нино Масесова, ставшая впоследствии женой Кулабухова, Слава Базаев, Лена Жигарева, Лена Подгоревская, Александр Чибибулин, Иван Аниканов. Это была просто какая-то «могучая кучка».