Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я историю излагаю... Книга стихотворений
Шрифт:

«Кричали и нравоучали…»

Кричали и нравоучали. Какие лозунги звучали! Как сотрясали небеса Неслыханные словеса! А надо было — тише, тише, А надо было — смехом, смехом. И — сэкономились бы тыщи И — все бы кончилось успехом.

Хвала Гулливеру

Чем хорош Гулливер? Очевидным, общепонятным поворотом судьбы? Тем, что дал он всемирный пример? Нет, не этим движением, поступательным или попятным, замечателен Гулливер. Он скорее хорош тем, что ветром судьбины гонимый, погибая, спасаясь, погибнув и спасшись опять, гнул свое! Что ему там ни ржали гуигнгнмы, как его бы ни путала лилипутская рать. Снизу вверх — на гиганта, сверху вниз — на пигмея глядя, был
человеком всегда Гулливер,
и от счастья мужая, и от страха немея, предпочел навсегда человеческий только размер.
Мы попробовали микрокосмы и макрокосмы, но куда предпочтительней — опыт гласит и расчет — золотого подсолнечника желтые космы, что под желтыми космами золотого же солнца растет.

Мы и техника

Как грачи приладились к трактору, к однократному и многократному переборонованию полей, так и нам: техника все милей. Эти электровычислительные, зуборезные эти станки нам дороже, чем умилительные камыши у излуки реки. Ближе даже, чем птичка у кустика, трактор, важно берущий подъем: вот вам — оптика. Вот — акустика. Вслед за ними и мы поклюем. В общем, сделано дело. Что там переделывать? Я не чужой тем долготам, широтам. К частотам прикипел я тоже душой.

О борьбе с шумом

Надо привыкнуть к музыке за стеной, к музыке под ногами, к музыке над головами. Это хочешь не хочешь, но пребудет со мной, с нами, с вами. Запах двадцатого века — звук. Каждый миг старается, если не вскрикнуть — скрипнуть. Остается одно из двух — привыкнуть или погибнуть. И привыкает, кто может, и погибает, кто не может, не хочет, не терпит, не выносит, кто каждый звук надкусит, поматросит и бросит. Он и погибнет зато. Привыкли же, притерпелись к скрипу земной оси! Звездное передвижение нас по ночам не будит! А тишины не проси. Ее не будет.

Наследство

Кому же вы достались, онегинские баки? Народу, народу. А гончие собаки? Народу, народу. А споры о поэзии? А взгляды на природу? А вольные профессии? Народу, народу. А благостные храмы? Шекспировские драмы? А комиков остроты? Народу, народу. Онегинские баки усвоили пижоны, а гончие собаки снимаются в кино, а в спорах о поэзии умнеют наши жены, а храмы — под картошку пошли

и под зерно.

«Цветы у монумента. Чьи цветы?..»

Цветы у монумента. Чьи цветы? Кто их принес? Народ или начальство? Я проявляю дерзость и нахальство и спрашиваю: чьи цветы? Конечно, Пушкин любопытен был, ему занятно, что эстетский пыл проявлен по решенью Моссовета (А что такое Моссовет? — безмолвно любопытствует поэт, приемля подношенье это). Но трогательнее тот неловкий дар, в котором красных роз сухой пожар горит из банки огуречной не долговечною любовью — вечной!

«Поэты малого народа…»

Кайсыну Кулиеву

Поэты малого народа, который как-то погрузили в теплушки, в ящики простые и увозили из России, с Кавказа, из его природы в степя, в леса, в полупустыни, — вернулись в горные аулы, в просторы снежно-ледяные, неся с собой свои баулы, свои коробья лубяные. Выпровождали их с Кавказа с конвоем, чтоб не убежали. Зато по новому приказу — сказали речи, руки жали. Поэты малого народа — и так бывает на Руси — дождались все же оборота истории вокруг оси. В ста эшелонах уместили, а все-таки — народ! И это доказано блистаньем стиля, духовной силою поэта. А все-таки народ! И нету, когда его с земли стирают, людского рода и планеты: полбытия они теряют.

Институт

В том институте, словно караси в пруду, плескались и кормов просили веселые историки Руси и
хмурые историки России.
В один буфет хлебать один компот и грызть одни и те же бутерброды ходили годы взводы или роты историков, определявших: тот путь выбрало дворянство и крестьянство? и как же Сталин? прав или не прав? и сколько неприятностей и прав дало Руси введенье христианства? Конечно, если водку не хлебать хоть раз бы в день, ну, скажем, в ужин, они б усердней стали разгребать навозны кучи в поисках жемчужин. Лежали втуне мнения и знания: как правильно глаголем Маркс и я, благопристойность бытия вела к неинтересности сознания. Тяжелые, словно вериги, книги, которые писалися про сдвиги и про скачки всех государств земли, — в макулатуру без разрезки шли. Тот институт, где полуправды дух, веселый, тонкий, как одеколонный, витал над перистилем и колонной, — тот институт усердно врал за двух.

«Покуда еще презирает Курбского…»

Покуда еще презирает Курбского, Ивана же Грозного славит семья историков с беспардонностью курского, не знающего, что поет, соловья. На уровне либретто оперного, а также для народа опиума история, все ее тома: она унижает себя сама. История начинается с давностью, с падением страха перед клюкой Ивана Грозного и полной сданностью его наследия в амбар глухой, в темный подвал, где заперт Малюта, а также опричная метла — и, как уцененная валюта, сактированы и сожжены дотла.

«Разговор был начат и кончен Сталиным…»

Разговор был начат и кончен Сталиным, нависавшим, как небо, со всех сторон и, как небо, мелкой звездой заставленным и пролетом ангелов и ворон. Потирая задницы и затылки под нависшим черным Сталиным, мы из него приводили цитаты и ссылки, упасясь от ссылки его и тюрьмы. И надолго: Хрущевых еще на десять — это небо будет дождить дождем, и под ним мы будем мерить и весить, и угрюмо думать, чего мы ждем.

Проба

Еще играли старый гимн Напротив места лобного, Но шла работа над другим Заместо гимна ложного. И я поехал на вокзал, Чтоб около полуночи Послушать, как транзитный зал, Как старики и юноши — Всех наций, возрастов, полов, Рабочие и служащие, Недавно не подняв голов Один доклад прослушавшие, — Воспримут устаревший гимн; Ведь им уже объявлено, Что он заменится другим, Где многое исправлено. Табачный дым над залом плыл, Клубился дым махорочный. Матрос у стойки водку пил, Занюхивая корочкой. И баба сразу два соска Двум близнецам тянула. Не убирая рук с мешка, Старик дремал понуро. И семечки на сапоги Лениво парни лускали. И был исполнен старый гимн, А пассажиры слушали. Да только что в глазах прочтешь? Глаза-то были сонными, И разговор все был про то ж, Беседы шли сезонные: Про то, что март хороший был, И что апрель студеный, Табачный дым над залом плыл — Обыденный, буденный. Матрос еще стаканчик взял — Ничуть не поперхнулся. А тот старик, что хмуро спал, От гимна не проснулся. А баба, спрятав два соска И не сходя со стула, Двоих младенцев в два платка Толково завернула. А мат, который прозвучал, Неясно что обозначал.

Час Гагарина

Из многих портретов, зимовавших и летовавших, что там! можно сказать, вековавших, обязательно уцелеют лишь немногие. Между ними обязательно — Юрий Гагарин. Час с минутами старый и малый, черный с белым, белый с красным не работали, не отдыхали, а следили за этим полетом. В храмах божьих, в молельнях, кумирнях за Гагарина били поклоны, и хрустели холеные пальцы академиков и министров. Палачи на час с минутами прекратили свое палачество, и пытаемые шептали в забытьи: а как там Гагарин? Вдруг впервые в истории мира образовалось единство: все хотели его возвращенья, и никто не хотел катастрофы. Этот час с минутами вписан во все наши жизнеописанья. Мы на час с минутами стали старше, нет, скорее, добрее, и смелее, и чем-то похожи на Гагарина. А значки с его улыбкой продавались на всех континентах, и, быть может, всемирное братство начинается с этой улыбки.
Поделиться с друзьями: