Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Запретная тетрадь
Шрифт:

Едва я произнесла эти слова, он улыбнулся, взволнованно, растроганно; и я снова испытала то чувство доверия, которое приходит только когда он рядом. Мы продолжили разговор, и все, что он говорил, возвращало мне радость. Пока он смотрел на меня, я была молода, гораздо моложе, чем когда впервые вошла в контору: молода, как никогда не была, потому что у меня было то счастливое осознание, которого мне не хватало в двадцать лет. Мы так и сидели, один по ту сторону стола, другая – по эту: ведь именно так мы разговаривали много лет, и казалось невозможным установить между нами другой уровень доверия, нежели тот, который уже так глубоко укоренился в нас. Он протянул мне свою руку, я дала ему свою, стол объединял нас, а не разделял.

Потом я сказала, что уже поздно, а мне еще нужно в церковь освятить дары для причастия. Он не стал меня удерживать: мы оба чувствовали, что у нас впереди много времени, долгие часы, каждый день. Мы прибрали бумаги, закрыли ящики и погасили свет, словно однокашники.

«В какую церковь вы ходите?» – спросил он на пороге. А сам тем временем смотрел на меня, и я устыдилась старых коричневых туфель, которые ношу каждый день. «Здесь рядом, – сказала я, – в Сан-Карло». Он спросил,

может ли проводить меня хоть сколько-нибудь.

Как только мы вышли на лестницу ждать лифт, я начала ощущать неловкость. Не могу определить то, что я чувствовала, внутри себя я была свободна, но снаружи была как будто связана. Это продолжилось и когда мы оказались на улице. Я очень давно не ходила по улице рядом с мужчиной; с Микеле мы уже редко куда-либо выбираемся. Улицы были заполнены людьми, неохотно переходившими от одной церкви к другой. Мне казалось, что их одежда будто разносит по воздуху запах нагроможденных цветов, свечей, запах ладана и мирры в моих воспоминаниях воспитанницы пансиона. Многие женщины были одеты в черное и с охотой болтали друг с другом, вполголоса, как на похоронах. Мы обошли стороной Виа дей Кондотти: я пыталась отыскать способ шагать с ним в ногу, но с очень высоким человеком трудно идти рядом, разговаривать было тяжело. Виа делла Кроче была шумной и оживленной, как деревенский праздник. Мы с трудом пробирались вперед среди толпы: когда проезжала машина, все прижимались к стене, кое-кто возмущался, я смеялась и чувствовала, что мне очень жарко. Мне казалось, что мы вместе, в путешествии, в каком-нибудь южном городе, веселом и нищем. Я смеялась, но моя неловкость и не думала рассеиваться. До сегодняшнего дня из общего у нас только и было, что холодные предметы в конторе, бумаги, печатные машинки, телефоны, словно мы прожили много лет вместе в мире, чуждом всему человеческому. И по сравнению со всем этим, полные овощей тележки, витрины продуктовых магазинов, сверкающие огни, голоса – все казалось мне бесстыдным. Может быть, и он испытывал то же самое ощущение, потому что он внезапно взял меня за руку, не задумываясь о том, что это неосторожно. Он не привык ходить по улицам пешком. Люди смущали его: давая пройти другим, он подавался в сторону сильнее, чем требовалось. Я смотрела на него умиленно, улыбаясь, и вела его по своим улицам-подругам, с которыми давным-давно вместе. «До завтра», – сказал он мне, когда мы наконец дошли до ступенек церкви, словно до острова, на котором спаслись. Он снял шляпу, быстрым взглядом обводя улицу вокруг нас: «Хорошего вечера, Валерия», – прошептал он. Поцеловал мне руку. Я не узнавала его в этих словах, в этом жесте; но была счастлива.

26 марта

Мне кажется, Пасха развеяла ту тревогу, те сомнения, которые часто мучают меня. Утром в Страстную субботу, когда я услышала, как внезапно зазвонили разом все колокола, мне показалось, что во мне тоже наконец-то развязались какие-то узы и я свободна. Я активнее, чем обычно, взялась за домашние дела, чтобы приготовить приятный день Микеле и детям; Риккардо сказал, что никогда прежде так здорово не отмечал Пасху, как в этот раз – может, потому что Марина обедала с нами. Накануне вечером я так припозднилась за подготовкой, что у меня даже не осталось времени что-нибудь записать. Я купила три шоколадных яйца, приняв в расчет, что теперь каждый год нужно будет делать подарки не только детям, но и Марине; потом покрасила яйца в яркие цвета, как мы делали в пансионе, и расставила по всему столу, вокруг пиццы, белые маттиолы, источавшие сахарный аромат и придававшие всему ансамблю добродушно-деревенский вид. Когда священник пришел благословить дом, я даже прочла в его глазах выражение похвалы.

Мы впервые не пошли на утреннюю пасхальную службу все вместе. Риккардо спросил, не расстроюсь ли я, если он отправится на мессу с Мариной. Микеле посоветовался со мной насчет того, не стоит ли послать букет цветов Кларе, ведь она была с нами так любезна в последнее время, и я с воодушевлением согласилась: поэтому он поспешил в центр, заверив, что присоединится к нам с Миреллой в церкви, но в итоге не успел. Мирелла захотела пойти на службу в одиннадцать, чтобы освободиться за полчаса до того, как вернется домой помогать мне с приготовлением обеда. Мы шли к церкви вместе, и я гордилась, что иду с дочерью. У Миреллы красивая походка, она двигается проворно, с ничуть не томным изяществом; в ней нет ни капли расслабленности, свойственной девушкам ее возраста. Ее походка – это уже шаг уверенной в себе женщины. В церкви я наблюдала за ней, коленопреклоненной рядом со мной: осеняя себя крестным знамением, молясь, она все еще делает те движения, которым я научила ее в детстве, но ее мысли уже не мои. На ней была шляпа из небеленой соломы, купленная на ее первые заработки, сумочка, которую подарил ей Кантони, а на шее – дорогой шарф, полагаю, того же происхождения. Пока она молилась о чем-то своем, я молилась за нее, за то, чтобы она всегда оставалась хорошей дочерью. Звучание органа трогало меня. Я задумалась, была ли я хорошей дочерью, а затем – хорошая ли я мать и хорошая ли жена; но, коротко посовещавшись со своей совестью, я пришла к неизбежному выводу, что на все эти вопросы могла бы ответить «да» и «нет» одинаково искренне и, думаю, одинаково обоснованно. Так что я перестала их себе задавать и попросила Бога помочь Мирелле и мне тоже, потому что все мы в этом очень нуждаемся.

Моя мать в праздничные дни старается быть пунктуальной, как особо важная гостья. Я знаю, что при таких оказиях она тратит много времени на туалет: выбор шляпы или перчаток производится с исключительной тщательностью. В молодости она была очень элегантна, и вечно попрекает сегодняшних женщин за спортивный и непринужденный стиль в одежде. Она даже не заходит на кухню; делает вид, что не замечает моих хлопот, словно желая обойти вниманием тот факт, что у дочери нет служанки. Вчера она сидела в столовой с моим отцом и Риккардо, беседовала: время от времени, как бы между прочим, открывала маленькие золотые часы, свисавшие у нее из-под лацкана черного платья-жакета, подчеркивая этим жестом не слишком уважительное опоздание Микеле. Когда прозвонил дверной звонок, она сказала: «Наконец-то», но то был посыльный с большой корзиной роз. Я сразу догадалась, от кого она, даже осознала, что ждала ее все это время и что в этом ожидании с новым воодушевлением готовила обед. Я открыла записку, и прямо не знаю, как никто не заметил, что у меня дрожали руки. Я сказала: «А, это господин директор», – и затем сразу же добавила, что он сделал то же самое на Рождество, а на Пасху в прошлом году прислал мне шоколадное яйцо. Мне показалось, что в комнате повисла тишина, и я страшно нервничала, чуть не уронила на пол корзину, когда Риккардо взял ее у меня из рук, сказав, что Марина очень оценила бы ее. Он распоряжался ей, словно она ему принадлежала, ставя то на один предмет мебели, то на другой, чтобы выбрать наилучшее расположение, затем триумфально установил на серванте. Наконец пришел запыхавшийся Микеле. Моя мать снова посмотрела на часы и немедленно поднялась с дивана, чтобы сесть за стол.

Микеле не извинился перед ней за опоздание, как, по правде говоря, ему

следовало бы сделать; здороваясь со всеми, он увидел корзину и спросил: «А это?», показывая на нее, как на незнакомого ему человека. Потом, насупившись, повернулся к Мирелле. Тогда, в тишине, я сказала: «Нет, это мне… Директор, как обычно». Он возразил, что у директора, должно быть, много денег, раз он их бросает на ветер. «На ветер? – отозвалась я, изображая шутливую обиду. – Ты невежлив, Микеле!» «Цветы жутко дорогие в эти праздничные дни, – пояснил он. – Кстати: представляешь, мне пришлось саморучно отнести цветы Кларе домой, потому что у флориста не было ни единого свободного посыльного. Я на секунду ее застал, она передает тебе сердечные поздравления и просит позвонить ей». «Невозможно купить цветы, такие дни, – твердил он, выставляя напоказ свое неудовольствие, – розы: триста-четыреста лир за штуку». «Эти… – добавил он, указывая на корзину, – …те, что по четыреста. Сколько их?» Он пересчитал и затем сказал: «Двадцать четыре… четыре на четыре – шестнадцать: девять тысяч шестьсот лир». Все уважительно обернулись на корзину, кроме моей матери, продолжавшей пить свою чашку бульона. Риккардо заметил, смеясь, что лучше бы господин директор отправил их нам наличными. Я тоже шутила, но что-то сжимало мне живот, невыносимая тревога. Я весело накладывала всем щедрые порции, а сама почти ничего не брала. И извинялась, говоря, что так всегда бывает: тому, кто готовил, есть не хочется.

29 марта

Это были желтые розы. Мне хотелось бы вставить одну из них в петлицу жакета по возвращении в контору во вторник, однако, невзирая на мой уход, через несколько часов они завяли. Когда я подошла поблагодарить его, сказала, что сохранила лепесток, положив между страницами тетради, не сказав, впрочем, о какой тетради речь. Он каждый год отправлял мне цветы или сладости, сопровождая ими свои поздравления, но сейчас все как будто в первый раз. А ведь ничего между нами на вид не изменилось; я сомневаюсь даже, что он когда-либо произносил те слова, которые я слышала от него в прошлый четверг. Я смотрю, как он диктует или говорит по телефону, и снова вижу то его единственное выражение лица, которое узнала за много лет: любезное, но холодное и все время так или иначе непроницаемое. В рабочие дни мне даже совестно писать о нем. А может, я хотела бы обойтись без дневника, чтобы избежать необходимости судить саму себя. Мне уже какое-то время кажется, что все во мне – грех. Я твержу себе, что не делаю ничего плохого, и не могу себя убедить. По утрам, едва войдя в контору, он звонит мне и сообщает: «Я пришел»; потом я слышу его голос за разделяющей нас стеной и впервые в своей жизни чувствую себя защищенной. Сегодня утром он позвонил мне по телефону, и когда, входя в его кабинет, я спросила, чего ему угодно, он ответил: «Видеть вас». Мы рассмеялись. Вот это и есть то новое, что появилось в наших отношениях: когда мы рядом, мы очень часто смеемся, я забываю обо всем остальном, и мне весело. Между нами постоянно протекает диалог, он идет через работу, и если кто-то заходит в наш кабинет, я оборачиваюсь в страхе, что кто-то другой может уловить эту нашу тайную манеру разговора. Такая вероятность пугает и влечет меня. На работе, с того самого момента, как меня взяли в штат, я всегда пользовалась привилегированным положением – не только в силу моих должностных обязанностей, но и потому, что остальные девушки моложе и не замужем; я же, исполняя свои обязанности, могу также пользоваться своим опытом матери, у которой есть семья. Я хотела бы, чтобы сегодня они судили обо мне иначе и, может, чуть побаивались меня, как женщину, пылко любимую человеком, которому можно навязывать свои желания, пусть даже неоднозначные.

30 марта

У меня всего несколько минут на дневник, нужно быть очень осторожной, потому что Риккардо утром хотел открыть ящик, где я сейчас прячу тетрадь, взять какие-то свои детские фотографии и подарить их Марине. Ящик был заперт, и даже Микеле это удивило. Мне пришлось открыть его, хотя поначалу я сказала было, что уже не помню, где ключ, – иначе Риккардо взломал бы его. Он сразу спросил: «Что это за тетрадь?» – и, чтобы отвлечь его внимание, мне пришлось сделать вид, что меня рассердила идея отдать фотографии Марине.

Сегодня приходила Сабина. Мирелла уже ушла: так что Сабина оставила ей какие-то учебные материалы и собиралась было уйти, но я остановила ее в дверях. Я сказала ей: «Нам надо немного поговорить, Сабина. Я знаю, что ты знаешь все о Мирелле и об этом адвокате, об этом Кантони». Сабина – высокая девушка с пышными формами, брюнетка. Она очень умна, но немногословна. Ответила, что ничего не знает. «Я догадывалась, что ты так ответишь, – откликнулась я, – это естественно. Но ты знаешь все, так что я все равно хочу с тобой поговорить. Я не могу давать Мирелле советы; а ты можешь. Ты должна ее образумить. Скажи ей, что люди уже судачат, вчера мне позвонила подруга спросить, правда ли, что Мирелла обручена. Ты любишь ее, ты должна заставить ее задуматься». Я хотела добавить: «Скажи ей, чтобы уж по крайней мере ее подвозили до угла улицы, чтобы не поджидали у парадной», – но не могла. Мне нужно выбирать между сопричастностью и непримиримостью. «Скажи ей, что она потом пожалеет», – добавила я. Она ответила: «Хорошо, синьора». И с этими словами подошла к двери; ее спешка подстегивала меня. Я положила руку на ручку двери, чтобы помешать ей улизнуть от меня. «Ты же его знаешь, правда?» – спросила я. Она кивнула. «Какой он? Скажи мне, какой?» – спросила я. Она колебалась, и я продолжила: «Я беспокоюсь о Мирелле, понимаешь? О ее счастье». Сабина смотрела молча, словно изучая меня; и я жалела, что задала ей эти вопросы. В этот момент я как никогда чувствовала, что Мирелла отдаляется от меня; я уже собиралась открыть Сабине дверь, чтобы она ушла, когда она обронила: «Мирелла никогда не сможет быть очень счастлива, синьора, она слишком умна». Я улыбнулась, сказав: «Все умны в двадцать лет, со временем становится все труднее оставаться умным. Но зато, возможно, учишься быть счастливым». Она смотрела на меня с неловким равнодушием, не отвечая. «Ступай, ступай же, – сказала я ей. – Передам Мирелле, что ты заходила, чтобы она позвонила тебе. Хорошо?» Раздосадованная, я закрыла дверь за ее спиной.

1 апреля

Дом уже кажется мне клеткой, тюрьмой. И все же я хотела бы, чтобы можно было запереть на засов выходы, заколотить окна, я хотела бы вынужденно проводить здесь взаперти день за днем. Я могла бы попросить в конторе короткий отгул, может, это пошло бы мне на пользу. Микеле хотел выбраться куда-нибудь, пойти в кинематограф, а я сказала, что предпочитаю остаться ненадолго вдвоем, вместе. Он огорчился, но все равно сразу уступил моему желанию. Спроси он меня, что со мной, почему я так нервничаю, я бы, может, во всем ему призналась, попросила его о помощи. Мы сели рядом с радиоприемником. Я не знаток музыки, как Микеле, но сегодня Вагнер и меня растрогал до невозможности. Пока я слушала его, мне казалось, что я сильна, больше того – я героиня, готовая на самый отчаянный бунт и на самые невероятные жертвы. Вчера я снова пришла в контору после обеда. Напрасно: одиночество, окружавшее нас, было уже не уютным, а коварным. Он целовал мне руки, шепча: «Валерия… Валерия…» – и звук моего имени тревожил меня. Дни уже стали долгими, солнце упиралось в окна. Я сказала: «Не стоит мне больше приходить, Гвидо».

Поделиться с друзьями: