Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В тот год Гитлер победил на выборах. В тот год, еще до победы на выборах, в деревню Ханса Райтера прибыла целая толпа пропагандистов. Сначала они заявились в Село Говорливых Девочек, где организовали митинг в кино (и тот удался), а на следующий день они перешли в Деревню Свиньи и Деревню Яйца, а вечером прибыли в деревню Ханса Райтера, где сели пить пиво в таверне вместе с крестьянами и рыбаками: они несли и объясняли благую весть национал-социализма, партии, что поднимет Германию из пепла и Пруссию тоже поднимет из ее прусского пепла, и разговор велся откровенный и свободный, пока кто-то, какой-то болтун, не заговорил о хромом: мол, он единственный вернулся живой с войны, и он — герой, суровый человечище, прусс до мозга костей, пусть и немножко ленивый, крестьянин,— рассказывал о войне такие истории, что волосы дыбом вставали, рассказывал о пережитом, и на этом особое ударение ставили односельчане, он это пережил, и это правда, истории ведь не только правдивые — дело в том, что их рассказывает тот, кто пережил все на собственном опыте; и тут один из пропагандистов с высокомерным видом заправского аристократа (это нужно особо отметить, ибо его спутники ничего такого себе не позволяли и на аристократизм, так сказать, не претендовали,— напротив, они были такие обычные мужики, которые и пива с тобой выпьют, и будут есть рыбу и сосиски, и пердеть, и смеяться, и песню споют, в общем, ребята, и надо еще раз это подчеркнуть и повторить, ибо это справедливо, на аристократизм не претендовали, наоборот, они выглядели обычными

деревенскими парнями, странствующими из села в село торговцами, выходцами из народа, живущими рядом с народом, торговцами, которым стоит помереть, и всякая память о них выветривается) сказал, что, пожалуй, да, пожалуй, было бы интересно познакомиться с солдатом Райтером, и потом спросил, почему это солдат Райтер не здесь, в таверне, почему он не беседует с товарищами национал-социалистами, что хотят Германии лишь блага, и один из местных, у кого была одноглазая лошадь, о которой он заботился едва ли не лучше, чем бывший солдат Райтер о своей одноглазой жене, сказал: этот самый солдат не сидит в таверне, потому что у него нет денег даже на кружку пива, и это побудило пропагандистов сказать: еще чего, они оплатят пиво солдату Райтеру; и тогда парень с замашками аристократа наставил на местного палец и сказал: иди к солдату Райтеру и приведи его в таверну, и местный мгновенно отправился исполнять приказ, а когда вернулся через пятнадцать минут, сообщил всем собравшимся, что солдат Райтер не захотел идти и привел следующие резоны: у него, мол, нет одежды, в которой можно представиться столь важным гостям, что прибыли в составе группы, а кроме того, он сидит с малышкой, поскольку одноглазая еще не вернулась с работы, и что его девочка, как это логично себе представить, не может остаться одна дома; подобная аргументация произвела невероятное впечатление на важных гостей (которые, естественно, были свиньями), и те чуть не расплакались, поскольку были они не только свиньями, но также и весьма сентиментальными людьми, и судьба этого ветерана и инвалида войны пробрала их до самых печенок, вот только тот парень с замашками аристократа не растрогался, а встал и, демонстрируя, какой он культурный человек, сообщил: что ж, если Магомет не идет к горе, гора пойдет к Магомету, и приказал местному крестьянину отвести его в дом к хромому, причем остальным членам пропагандистской группы он запретил к нему присоединяться, мол, пойдем только мы с местным, и так этот член национал-социалистической партии изволил попачкать свои ботинки грязью деревенских улиц и последовал за проводником практически до опушки леса, где и стоял дом семьи Райтер, который важный гость оглядел с видом понимающего человека перед тем, как войти: словно бы он хотел узнать больше о характере отца семейства, рассмотрев, насколько гармоничен и силен облик его дома, или как если бы его очень интересовала сельская архитектура этой части Пруссии, и потом они вошли в дом, и да, в деревянной колыбельке спала девочка трех лет, и да, на хромом болтались какие-то отрепья, поскольку его солдатская шинель и единственная пара приличных брюк либо лежали в корыте для стирки, либо висели и сушились во дворе,— однако таковые обстоятельства вовсе не помешали ему встретить гостя со всей любезностью, ибо хромой поначалу почувствовал гордость, почувствовал себя важной персоной — как же, к нему пришел сам господин пропагандист, пришел лично поприветствовать его в его доме, хотя потом все пошло наперекосяк — или же так показалось,— потому что вопросы парня с замашками аристократа постепенно ему разонравились, и его утверждения, которые на самом деле более походили на пророчества, тоже ему разонравились, и на каждый вопрос хромой отвечал диковинным или экстравагантным утверждением, а к каждому утверждению собеседника хромой добавлял вопрос, который в определенной степени его опровергал, или ставил под сомнение, или выставлял в дурацком свете, превращая в ребяческое высказывание, к тому же не имеющее практического применения, что, в свою очередь, постепенно злило парня с замашками аристократа, который сообщил хромому, что на войне он был летчиком и сбил двенадцать французских и восемь английских самолетов и страдания солдата на фронте ему прекрасно знакомы,— так он тщетно пытался найти что-то общезначимое для него и для собеседника,— но нет, хромой заявил, что главные страдания он претерпел не на фронте, а в проклятом военном госпитале под Дюреном, где соотечественники воровали не только сигареты, а вообще все, что плохо лежало, да что там, они даже души воровали и пускали на продажу: очень возможно, что в военных немецких госпиталях лежали в огромном количестве сатанисты — и это понятно, ибо долгое пребывание в военном госпитале толкало людей в объятия сатанистов; это утверждение вывело из себя самоназвавшегося летчиком молодого человека, который тоже провел три недели в военном госпитале; «Под Дюреном?» — спросил хромой. «Нет, в Бельгии»,— ответил парень с замашками аристократа, и там к нему относились не просто сносно, а с невероятной любезностью и пониманием, если не с самопожертвенной любовью: мужественные и прекрасные врачи, красивые и профессиональные медсестры, атмосфера солидарности, стойкости и мужества, да что там, даже группа бельгийских монахинь отличилась высоким пониманием долга — одним словом, все способствовали тому, чтобы пребывание раненых было отличным (естественно, в рамках того, чего следует ожидать от госпиталя, который, кстати, не кабаре и не бордель); затем они перешли к обсуждению других тем: создание Великой Германии, строительство Хинтерланда, очищение государственных структур, за которыми должно последовать очищение всей нации, создание новых рабочих мест, борьба за модернизацию, и, пока экс-летчик говорил все это, отец Ханса Райтера все больше и больше нервничал, словно боялся, что малышка Лотте вдруг расплачется, или словно резко и мгновенно понял, что он — не самый благодарный слушатель для парня с замашками аристократа, и, возможно, лучше будет броситься к ногам этого мечтателя, этого повелевающего воздухом центуриона, и обвинить себя в том, что и так уже было понятно: в невежестве, бедности и утере храбрости; но ничего такого хромец не сделал, а в ответ на каждое слово собеседника просто кивал головой, словно бы слова его не слишком убеждали (на самом деле он пребывал в ужасе) и словно бы ему трудно было осо­знать всю громадность мечты пропагандиста (которую хромец на самом деле не понимал вовсе), и все это продолжалось и продолжалось, пока эти двое (экс-летчик с замашками аристократа и он сам) не увидели Ханса Райтера, который вошел в дом и, не произнеся ни единого слова, вытащил колыбель с сестричкой и вынес ее во двор.

— А это еще кто? — спросил экс-летчик.

— Это мой старший сын,— ответил хромой.

— Он похож на рыбу-жирафа,— сказал экс-летчик и расхохотался.

Ну так вот: в 1933 году Ханс Райтер покинул школу, потому что преподаватели обвинили его в отсутствии интереса к занятиям и в том, что он слишком часто их пропускает (это была чистейшая правда), родители и родственники сумели пристроить его на рыбачье судно, откуда хозяин выгнал Ханса через три месяца: юного Райтера интересовало больше происходящее на дне моря, чем забрасывание сетей; потом он нанялся батраком, но оттуда его тоже выгнали за леность, и так он работал сборщиком торфа, учеником в скобяной лавке в Селе Толстых и помощником крестьянина, что возил на продажу овощи в Штеттин, и отовсюду его уволили: он больше мешал, чем помогал, и в конце концов его определили на работу в загородном доме прусского барона; дом стоял среди леса рядом с черным озером, и там же работала одноглазая, сметая пыль с мебели, картин, огромных занавесей и гобеленов, подметая в разных залах, каждый из которых был наделен таинственным именем, звучавшим

как пароль к тайнам какой-то секты, а пыль там скапливалась постоянно; с другой стороны, залы эти приходилось проветривать, чтобы изгнать нежилой запах влажности, который время от времени там поселялся; также сметала она пыль с книг в огромной библиотеке барона (тот редко когда брал с полки какой-то экземпляр), книг старинных, собранных еще отцом барона, которому в свою очередь передал в наследство книги дедушка барона — тот, пожалуй, единственный в большой семье читал книги и воспитывал любовь к ним в своих потомках: любовь, которая, впрочем, вылилась не в чтение, но в сохранение библиотеки, что с годами не увеличилась и не уменьшилась, а пребывала в том виде, в котором ее оставил дед барона.

И Ханс Райтер, никогда в своей жизни не видевший столько книг разом, сметал с них пыль, с одной за другой, тщательно ухаживал за ними, но, тем не менее, не читал: с одной стороны, потому, что его аппетит к чтению вполне себе удовлетворяла книга о морских жителях, а с другой — он боялся внезапного появления барона, который наезжал в загородный дом от раза к разу,— он постоянно был занят своими делами в Берлине и в Париже; впрочем, сюда иногда наведывался его племянник — сын младшей сестры барона, что умерла в молодом возрасте, и художника, проживающего на юге Франции, которого барон ненавидел,— юноша лет двадцати: приезжал обычно на неделю, совершенно один, и никому не мешал, надолго запираясь в библиотеке, читая и попивая коньяк,— и так он там сидел, пока его не одолевал сон.

Еще здесь бывала дочь барона, но не на такое долгое время — обычно она проводила в доме только выходные; правда, для прислуги эти выходные стоили месяца: дочь барона никогда не приезжала одна — она притаскивала с собой свиту друзей, иногда по десять человек разом; и все они были беззаботные, прожорливые и неряшливые, превращали дом в черт знает что и постоянно шумели — их ежедневные вечеринки продолжались далеко за полночь.

Время от времени в дом одновременно приезжали дочь барона и племянник барона, и тогда племянник, несмотря на уговоры сестры, тут же отбывал прочь, иногда даже не дождавшись, пока заложат влекомую першероном коляску, на которой он обычно добирался до железнодорожной станции в Селе Говорливых Девушек.

Приезд сестры неизменно вгонял его — и без того робкого — в состояние ступора: у племянника немел язык, а еще одолевала неуклюжесть; прислуга, обсуждая события дня, держалась единого мнения: он любил сестру: или был влюблен, или умирал от любви к ней, или страдал от неразделенной любви — все эти мнения юный Ханс Райтер выслушивал, поедая хлеб с маслом, скрестив ноги и не произнося ни единого слова, хотя уж он-то был знаком с племянником барона, которого звали Хуго Хальдер, лучше их всех: в то время как слуги казались слепцами, игнорирующими действительность, или просто видели то, что хотели увидеть — юного сиротку, до смерти влюбленного в другую юную сиротку (хотя у дочери барона были и отец, и мать, и все это прекрасно знали), сиротку-нахалку, что все ждет, когда смутное и плотное чувство сгустится в событие, то есть избавление.

Избавление это пахло торфяным дымом, капустным супом, ветром, что заблудился в непролазном лесу. Избавление пахло зеркалом, как подумал юный Райтер, едва не подавившись хлебом.

И почему же, интересно, юный Райтер знал двадцатилетку Хуго Хальдера лучше, чем вся остальная прислуга? Да по одной простой причине. Точнее, по двум простым причинам, переплетенным и связанным друг с другом, и они добавляли штрихи к портрету баронского племянника, который оказался не так-то уж прост.

Первая причина: Ханс увидел его в библиотеке, смахивая метелкой пыль с книг, увидел с высоты передвижной лесенки: племянник спал, посапывая и похрапывая, говоря сам с собой, но не целыми фразами, как это часто делала милая Лотте, а односложно, обрывками слов, частицами ругательств, зло — словно бы во сне кто-то пытался его убить. Ханс также прочитал названия книг, которые читал Хуго. По большей части то были сочинения по истории, и логично было бы предположить, что племянник барона любил историю и интересовался ей,— поначалу это показалось юному Райтеру отвратительным. Целую ночь сидеть с коньяком и сигарой над книжками по истории. Отвратительно, фу. Но тут же возникал вопрос: а что тут скрывать-то? Также он слышал слова племянника, когда любой самый малый шум (шебуршение мыши или мягкий шорох кожаного переплета книги, которую ставили обратно на полку) будил его: и тогда в них слышалось полнейшее замешательство, словно бы сдвинулась мировая ось, именно что замешательство, но не влюбленного, а страдающего человека, подающего голос из ловушки, в которую угодил.

Вторая причина была еще более веской. Юный Ханс Райтер носил чемоданы за Хуго Хальдером всякий раз, когда тот решал быстро покинуть загородный дом из-за неожиданного визита кузины. От загородного дома к станции в Селе Говорливых Девочек вели две дороги. Одна, подлиннее, шла через Деревню Свиней и через Деревню Яйца и время от времени прижималась к обрывам и морю. Другая (гораздо короче) превращалась в тропку, что разделяла надвое огромный лес из дубов, буков и тополей и вновь возникала в окрестностях Села Говорливых Девочек рядом с заброшенной фабрикой маринадов, что стояла совсем недалеко от станции.

Вот такая вот картина: Хуго Хальдер идет первым, за ним — Ханс Райтер, в руке у Хуго шляпа, он внимательно рассматривает листвяную кровлю леса, темное брюхо, по которому перебегают и перелетают таинственные животные и птицы, имен которых он не знает. За ним в десяти метрах следует Ханс Райтер с чемоданом племянника барона — чемодан очень тяжелый, и он время от времени перекладывает его из одной руки в другую. Вдруг оба слышат рык кабана — во всяком случае, они думают, что это именно кабан. А может, это вовсе и просто собака. Или они слышат далекий рев двигателя машины, который вот-вот вый­дет из строя. Эти две последние гипотезы не слишком правдоподобны, однако в жизни все возможно. Так что оба молча ускоряют шаг, и вдруг Ханс Райтер спотыкается и падает вместе с чемоданом, который открывается, и все его содержимое разлетается по темной тропе, ведущей через темный лес. Вываливается одежда Хуго Хальдера — тот не заметил, что его спутник упал, и продолжает идти себе по дорожке,— а юный Ханс Райтер видит серебряные приборы, канделябры, лаковые деревянные шкатулки, забытые медальоны, собранные по многочисленным покоям загородного дома; и все это баронов племянник заложит или спустит по смешным ценам в Берлине.

Естественно, Хуго Хальдер был в курсе, что Ханс Райтер его раскусил, и это только способствовало сближению с юным слугой. Первый раз это почувствовалось тем же вечером, когда Райтер донес чемодан до станции. Прощаясь, Хальдер вложил ему в руку несколько монет чаевых (это был первый раз, когда Хуго дал Хансу деньги, и первый раз, когда Ханс Райтер получил какие-то деньги помимо грошей, составлявших его мизерную зарплату). В следующий свой приезд в загородный дом Хуго подарил мальчику свитер. Сказал, что этот свитер стал ему мал после того, как он немного поправился (а вот это трудно было заметить). Одним словом, Ханс Райтер перестал быть невидимкой, и его присутствие привлекло чье-то благосклонное внимание.

Временами, сидя в библиотеке за книгой или делая вид, что читает историческую литературу, Хальдер посылал за Райтером, с которым стал заводить все более продолжительные беседы. Поначалу он расспрашивал его об остальных слугах. Хотел знать, что о нем думают, не мешает ли им его присутствие, о том, как к нему относятся, вдруг там кто-то затаил неприязнь. Потом настало время монологов. Хальдер рассказывал о своей жизни, о покойной матери, о своем дяде-бароне, о единственной кузине — этой недоступной и бесстыжей девчонке, об искушениях, на которые так щедр Берлин, город, который он любил, а тот лишь заставлял его бессчетное количество раз страдать, и как страдать — невыносимо, остро; о своих нервах и всегда близком нервическом срыве.

Поделиться с друзьями: