2666
Шрифт:
А у тебя, Клаус, какие есть доказательства, что Урибе — серийные убийцы? — спросил журналист из «Независимой газеты Финикса». В тюрьме все можно узнать, ответил Хаас. Некоторые журналисты согласно покивали. А журналист из Финикса уперся: мол, это невозможно. Это просто страшилка, Клаус. Ее сами заключенные и выдумали. Это просто обманчивая имитация свободы. В тюрьме знают только то, что доходит до тюрьмы, только это. Хаас злобно уставился на репортера. Я хотел сказать, проговорил он, что в тюрьме знают все, что совершается противозаконного. Это неправда, Клаус, настаивал журналист. Нет, правда, отозвался Хаас. Нет, неправда, настаивал журналист. Это просто городская легенда, выдумка как в кино. Адвокат скрипнула зубами. Чуй Пиментель ее сфотографировал: черные крашеные волосы закрывают лицо, под ними угадывается нос, напоминающий орлиный клюв, и подведенные веки. Была б ее воля, так все, что ее сейчас окружали, тени на фоне фотографии, все это мигом исчезло бы — и эта комната, и тюрьма с ее тюремщиками и заключенными, и столетние стены тюрьмы Санта-Тереса, и от всего осталась бы только воронка, и в ней стояла бы тишина и угадывалось присутствие ее и Хааса, закованных в цепи на самом дне.
Четырнадцатого октября рядом с грунтовой дорогой, что шла из района Эстелья к ранчо в окрестностях Санта-Тереса, обнаружили тело очередной женщины. На ней был темно-синий джемпер, розовая в черную и белую полоску куртка, джинсы «левис», широкий ремень с пряжкой, подбитой бархатом, сапоги на тонком полукруглом каблуке, белые носки, черные трусы и белый бюстгальтер. Смерть, как написал в заключении судмедэксперт, наступила в результате удушения. Вокруг шеи был обернут белый провод около метра длиной, с узлом в середине и четырьмя концами,— его, похоже, использовали для удушения. Также в области шеи сохранились следы пальцев, словно бы прежде чем задушить ее проводом, пытались душить руками; на левой руке и правой ноге ссадины, на ягодицах — синяки от ударов, словно бы ее били ногами. Согласно заключению, она была мертва уже три или четыре дня. Приблизительный возраст — от двадцати пяти до тридцати лет. Впоследствии была установлена ее личность: Роса Гутьеррес Сентено, тридцати восьми лет, ранее работавшая на фабрике, на момент кончины — официантка в кафетерии в центре Санта-Тереса, пропавшая без вести четыре дня назад. Опознала ее дочь (имя то же, семнадцати лет), с которой она жила в районе
Были времена, сказала депутат, когда мы виделись ежедневно. Впрочем, у нас, девочек в школе, другой альтернативы и не оставалось. Мы держались вместе на переменах, вместе играли и болтали о том о сем. Иногда она приглашала меня домой, и я с радостью к ней шла, хотя мои родители и бабушка с дедушкой не слишком-то радовались тому, что я дружу с такими девочками, как Келли, — не из-за нее, естественно, а из-за ее родителей: они боялись, что архитектор Ривера воспользуется дружбой с их дочкой, чтобы проникнуть в святая святых семьи, железный круг нашей частной жизни, который выдержал и безумную игру революции, и репрессии после мятежа кристерос, и отчуждение, что поджаривало на медленном огне остатки порфиристов, — впрочем, на самом деле это были остатки мексиканских итурбидистов. Чтобы вы хорошо меня поняли: при Порфирио Диасе моя семья чувствовала себя неплохо, но при императоре Максимилиане она чувствовала себя еще лучше, а при Итурбиде, при итурбидистской монархии, если бы она удержалась, мы бы себя чувствовали вообще прекрасно. Для моей семьи, чтоб вы знали, настоящих мексиканцев мало. Триста семей на всю страну. Полторы или две тысячи человек. Остальные — злопамятные индейцы, озлобленные белые или свирепые дикари, непонятно откуда вылезшие и влекущие Мексику к гибели. Большинство — разбойники. Карьеристы. Проныры. Люди без чести и совести. Архитектор Ривера, как вы можете понять, для моей семьи воплощал социальный тип из грязи в князи. Они, естественно, полагали, что его жена не католичка. Возможно — пару раз я такое от них слышала — они считали ее шлюхой. В общем, полный набор вербальных красот. Но никогда они не воспрещали мне ни ходить к ней в гости (хотя, как я уже сказала, не очень этому радовались), ни приглашать все чаще и чаще ее к себе. По правде говоря, Келли нравилось у меня дома, я бы сказала — больше, чем у себя дома, и в принципе понятно, почему так сложилось — и это многое говорило о ее вкусах — она ведь уже тогда была умненькой девочкой. Или очень, очень упрямой, это даже лучше ее характеризует. В этой стране мы постоянно путаем ум с упрямством, не находите? Мы-то думаем — мы умные, а на самом деле просто упрямы как ослы. В этом смысле Келли была настоящей мексиканкой. Упрямая и настойчивая. Даже упрямей меня, чего уж там. Так почему ей у меня нравилось больше, чем у себя дома? Потому что мой дом — он был элегантным, а ее — просто стильным, понимаете разницу? Ее дом был красивеньким, более удобным для жизни, чем мой, более комфортным, как бы это сказать: с проведенным электричеством, большой приятной гостиной, идеальной для приема гостей и вечеринок, с современным садом, с газоном и газонокосилкой,— одним словом, рационально, как тогда говорили, устроенный дом. А мой, как вы можете уже убедиться,— вот этот самый дом, и хотя он, естественно, сейчас немного не прибран, но это домище, пахнущий мумиями и свечами, не дом, а самая настоящая огромная часовня,— но тут до сих пор присутствуют атрибуты богатства и преемственности Мексики. Дом отнюдь не стильный, иногда даже уродливый, как затонувший корабль, но элегантный. А знаете, что это значит? Это значит быть в полной степени независимым. Не иметь никаких долгов. Никому не отчитываться. И Келли была такой. Она, я думаю, не осознавала этого. Как и я. Мы были маленькими девочками и в общении просты и сложны, как все девочки,— в общем, в словах мы не путались, ибо в них не нуждались. Но она была такой. Воплощенная воля, натиск, жажда удовольствий. У вас есть дочери? Нет, ответил Серхио. Ни дочерей, ни сыновей. Ладно, заведете себе дочку, поймете, о чем я. Асусена ненадолго замолчала. У меня только сын, наконец сказала она. Живет в Штатах, учится. Иногда мне кажется, лучше ему вообще в Мексику не возвращаться. Думаю, так будет лучше.
Тем вечером за Кесслером заехали в гостиницу — он был приглашен на званый ужин, который давал мэр города. За столом присутствовали прокурор штата Сонора, зампрокурора, два судебных полицейских, некий доктор Эмилио Гарибай, начальник судмедэкспертного департамента и профессор, читающий патологическую анатомию и судебную медицину в Университете Санта-Тереса, консул Соединенных Штатов мистер Абрахам Митчелл, которого все звали Конаном, предприниматели Конрадо Падилья и Рене Альварадо и ректор университета дон Пабло Негрете — все с женами, а те, у кого не было жены, одни, причем холостяки в основном траурно-мрачные и немногословные (впрочем, даже среди них кто-то был доволен своим уделом, постоянно смеялся и рассказывал анекдоты), а еще присутствовали такие, что были женаты, но приглашены без супруги. За едой говорили не о преступлениях, а о делах (экономическая ситуация в этой приграничной полосе хорошая и может еще улучшиться) и о фильмах, в особенности о тех, где Кесслер работал консультантом. После кофе и исчезновения — практически мгновенного — дам, которых предварительно проинструктировали супруги, мужчины собрались в библиотеке (та больше походила на охотничий зал роскошного ранчо) и затронули наконец — поначалу с излишней осторожностью — главную тему. К вящему удивлению некоторых, Кесслер отвечал вопросом на вопрос. Причем задавал он эти вопросы не тем людям. Например, он спросил Конана Митчелла, что тот, как американский гражданин, считает, происходит в Санта-Тереса. Те, кто владел английским, перевели. Некоторым показалось не очень хорошим тоном начинать расспросы с американца. И к тому же, спросить его, апеллируя к американскому гражданству. Конан Митчелл ответил, что у него пока нет однозначного мнения по этому вопросу. Кесслер тут же задал этот вопрос ректору Пабло Негрете. Тот пожал плечами, неуверенно улыбнулся и сказал, что он больше в культуре понимает, а потом кашлянул и замолчал. Далее Кесслер захотел услышать мнение по вопросу от доктора Гарибая. Вы хотите, чтобы я ответил как житель Санта-Тереса или как судмедэксперт? — спросил в свою очередь Гарибай. Как обычный гражданин, ответил Кесслер. Судмедэксперту трудно быть обычным гражданином, сказал Гарибай, слишком много трупов за день. Упоминание трупов поумерило энтузиазм собравшихся за столом. Прокурор штата Сонора вручил Кесслеру досье. Один из судейских сказал, что да, он думает, серийный убийца есть, но он уже в тюрьме. Зампрокурора рассказал Кесслеру про Хааса и банду «бизонов». Другой судейский спросил, что Кесслер думает по поводу убийц-имитаторов. Кесслер его не понял, и Конан Митчелл шепнул — копикэт. Ректор университета предложил ему провести несколько занятий. Мэр снова сообщил, как он рад его видеть здесь, в городе. Когда Кесслер вернулся в гостиницу на одной из машин мэрии, то подумал, что на самом деле это очень милые и гостеприимные люди, прямо такие, как он себе представлял мексиканцев. Ночью, устав после дня, он видел во сне кратер и человека, который ходил вокруг него. Этот человек, наверное, я, сказал он себе во сне, но не придал этому никакого значения, и образ из сна испарился.
Убивать начал Антонио Урибе, сказал Хаас. Даниэль его сопровождал и помогал избавляться от трупов. Но мало-помалу Даниэль тоже втянулся, хотя это и неправильное слово, сказал Хаас. А какое тогда правильное? — спросили журналисты. Я бы сказал, но тут женщины сидят, отозвался Хаас. Журналисты рассмеялись. Репортерша из «Независимой газеты Финикса» сказала, что ради нее не надо тут ломаться. Чуй Пиментель сфотографировал адвоката. Красивая, на свой манер, женщина, подумал фотограф: хорошо держится, высокая, гордая — что заставляет такую женщину целыми днями болтаться по судам и навещать клиентов в тюрьме? Скажи им, Клаус, сказала адвокат. Хаас посмотрел в потолок. Правильное слово — он разогрелся. Разогрелся? — удивились журналисты. Даниэль Урибе, наблюдая за тем, что делал его кузен, разогрелся, и некоторое время спустя начал насиловать и убивать. Ничего себе, воскликнула журналистка из «Независимой Финикса».
В первых числах ноября группа экскурсантов из частной школы Санта-Тереса обнаружила останки женщины на самом крутом склоне холма Ла-Асунсьон, также известного как холм Давила. Учитель, который вел группу, позвонил по мобильному в полицию, каковая явилась на место через пять часов, когда уже начинало смеркаться. Поднимаясь на холм, один из полицейских, судейский Элмер Доносо, поскользнулся и сломал обе ноги. С помощью экскурсантов, которые прождали на месте пять часов, его перевезли в больницу. На следующее утро, прямо на рассвете, судейский Хуан де Дьос Мартинес в компании нескольких полицейских вернулся на холм Ла Асунсьон; с ним также шел преподаватель, он сообщил о костях, которые на этот раз без проблем отыскали, а затем подняли и перевезли к судмедэкспертам, где выяснили, что останки принадлежат женщине; причину смерти установить не удалось. На останках уже не осталось мягких тканей и даже трупной фауны. На месте, где лежали кости, судейский Хуан де Дьос Мартинес также обнаружил попорченные непогодой брюки. Словно бы с нее сняли брюки, прежде чем выбросить в кусты. Или подняли на склон обнаженной, а брюки привезли в пакете, а потом выбросили в нескольких метрах от тела. Ерунда какая-то, по правде говоря.
Когда нам исполнилось двенадцать, мы перестали видеться. Архитектор Ривера умудрился неожиданно, без предупреждения, умереть, и мать Келли вдруг оказалась не только без мужа, но и по уши в долгах. Первым же делом она поменяла Келли школу, потом продала свой дом в Койокане, и они переехали в квартиру в районе Рома. Мы с Келли, тем не менее, продолжили перезваниваться и даже пару-тройку раз встретились. Потом они перебрались в Нью-Йорк. Помню, когда Келли уехала, я проплакала два дня. Думала, никогда больше ее не увижу. В восемнадцать я поступила в университет. Думаю, я была первой в нашей семье женщиной, которая это сделала. Возможно, мне позволили учиться дальше, потому что я пригрозила: не дадите — покончу с собой. Сначала я изучала право, потом журналистику. Там я поняла, что, если хочу жить, в смысле, жить так, как я, Асусена Эскивель Плата, хочу жить, нужно развернуться на сто восемьдесят градусов — к собственным приоритетам (которые до того времени не слишком-то отличались от приоритетов моей семьи). Я, как и Келли, была единственной дочерью, а вокруг хирели и умирали один за другим мои домашние. Но моя природа, как вы понимаете, была другой — я не собиралась ни хиреть, ни умирать. Мне слишком нравилась жизнь. Мне нравилось то, что жизнь могла предложить мне, не кому-то другому, а именно мне, и я, кстати, считала, что этого полностью заслуживаю. В университете я начала меняться. Я познакомилась с другими людьми, не из моего круга. На юридическом — с молодыми акулами из ИРП, на журналистике — с охотничьими псами мексиканской политики. Все они чему-нибудь меня научили. Преподаватели меня любили. Поначалу я никак не могла взять в толк — как это? Почему именно меня, я же буквально только что выбралась из застрявшего в девятнадцатом веке ранчо? Что во мне такого особенного? Я разве особенно привлекательна или умна? Глупой не была — это точно,— но не слишком умной. Почему же тогда я вызывала такую симпатию? Потому что была последней из Эскивель Плата, у которой в жилах текла кровь, а не водица? И если это так, то какая разница, зачем мне меняться? Я могла бы написать трактат о тайных ресурсах сентиментальности у мексиканцев. Какие мы все-таки двуличные. Кажемся простачками — или делаем вид перед другими,— а в глубине души — ух какие мы двуличные. Мы ведь кто? Да никто в особенности, но как же мы это ловко скрываем от самих себя и от других мексиканцев. И все ради чего?
Чтобы скрыть что? Чтобы заставить поверить — во что?Он проснулся в семь утра. В половине восьмого, приняв душ и полностью одевшись (костюм жемчужно-серого цвета, белая рубашка, зеленый галстук), спустился к завтраку. Заказал апельсиновый сок, кофе и два тоста с маслом и клубничным джемом. Джем оказался ничего, масло не понравилось. В половине девятого, пока он проглядывал криминальную хронику, за ним заехали двое полицейских. Оба были готовы служить ему до последнего вздоха. Они походили на двух шлюх, которым в первый раз разрешили одеть своего сутенера, но Кесслер этого не заметил. В девять он уже читал лекцию за закрытыми дверьми исключительно для специально отобранных двадцати четырех полицейских, большей частью в штатском, хотя некоторые пришли и в форме. В половине одиннадцатого он приехал туда, где работала судебная полиция, и некоторое время изучал и играл с компьютерами и программами опознания подозрительных лиц под довольными взглядами полицейской свиты. В половине двенадцатого все пошли обедать в специализирующийся на местной кухне ресторан рядом со зданием судебной полиции. Кесслер заказал кофе и сэндвич с сыром, но судейские настояли на том, чтобы он попробовал местную кухню — хозяин ресторана расстарался и принес аж целых два подноса, уставленных блюдами. Взглянув на них, Кесслер подумал о китайской кухне. После кофе перед ним поставили стаканчик с ананасовым соком — он его, кстати, не заказывал. Попробовал и тут же понял, что туда добавили алкоголь. Немного, только чтобы подчеркнуть аромат ананаса. Подали все это в тонком стакане с колотым льдом. Некоторые закуски оказались хрустящими, чем они были фаршированы — непонятно, другие были мягкими, словно вареные фрукты, но фаршированы мясом. На одном подносе расположились острые блюда, на другом — неострые. Кесслер попробовал вторые. Очень вкусно, сказал он. Потом попробовал острые и быстро запил их остатками ананасового сока. Умеют же пожрать эти сукины дети, подумал он. В час он с двумя судейскими, что говорили по-английски, направился осмотреть десять мест, которые Кесслер выбрал из полученных на ужине досье. За их машиной ехала еще одна, с тремя судейскими. Поначалу они заехали в овраг Подеста. Кесслер вышел из машины, подошел к краю оврага, вытащил карту города и что-то такое там написал. Потом попросил судейских отвезти его к Буэнависта. Там он даже из машины не вышел. Развернул перед собой карту и написал на ней четыре иероглифа, которых судейские вообще не поняли, а потом попросил отвезти его к холму Эстрелья. Подъехали они туда с юга, через район Майторена, и Кесслер спросил, как называется район, а узнав, настоял на том, чтобы остановить машину и немного пройти пешком. Следовавшая за ними машина тоже остановилась, и водитель жестами показал: мол, что там у вас случилось? Судейский, который стоял на улице рядом с Кесслером, пожал плечами. В конце концов все вышли из машин и пошли следом за американцем, прохожие искоса на них поглядывали — кто-то боялся самого худшего, кто-то думал, что это облава на торговцев наркотиками, а некоторые узнали в старичке во главе группы великого детектива из ФБР. Через две улицы Кесслер увидел кафешку с террасой, увитой виноградом крышей и белыми в голубую полоску тентами из парусины. Пол там был из утрамбованной земли с деревянной опалубкой. Кафе стояло пустое. Присядем ненадолго, сказал он одному из судейских. Из дворика хорошо просматривался холм Эстрелья. Судейские сдвинули два стола, сели и закурили; они переглядывались с улыбкой, словно говоря: ну вот, сеньор, мы ждем вашего приказа. Молодые лица, подумал Кесслер, полные энергии, лица здоровых молодых людей, из которых некоторые умрут, не дожив до старости, не дожив до морщин, что приносят с собой возраст, страх и ненужные тяжелые мысли. Женщина среднего возраста в белом фартуке появилась в глубине кафешки. Кесслер хотел заказать сок ананаса со льдом, такой же, как утром, но полицейские отговорили: мол, вода в этом районе не слишком хороша. Они долго не могли вспомнить, как по-английски будет «питьевая». А вы что закажете, друзья? — спросил Кесслер. Баканору, ответили полицейские и объяснили, что это напиток, его производят только в Соноре, а гонят из сорта агавы, который растет только здесь и нигде более в Мексике. Ну так давайте попробуем баканору, сказал Кесслер; дети с любопытством подходили к террасе, поглядывая на полицейских, а потом убегали дальше по улице. Женщина вернулась с пятью стаканами и бутылкой баканоры на подносе. Она сама наполнила стакан и осталась стоять у стола в ожидании его слов. Очень вкусно, сказал детектив, слушая шум в ушах от прилива крови. Вы здесь из-за покойниц, сеньор Кесслер? — спросила женщина. Откуда вы знаете мое имя? — удивился Кесслер. Я вас вчера по телевизору видела. А еще я ваши фильмы смотрела. А, фильмы, вот оно что. Вы хотите покончить со смертями? — спросила женщина. Трудный вопрос, но я, по крайней мере, попытаюсь — а больше ничего не могу обещать, ответил Кесслер, а судейский перевел это женщине. С их мест под полосатой парусиной холм Эстрелья виделся эдакой поделкой из гипса. Черные борозды — это, наверное, мусор. Коричневые — дома или халупы, которые чудом удерживались на крутом склоне. Красные — это, наверное, железо, пошедшее ржавчиной от непогоды. Хорошая баканора,— сказал Кесслер, поднимаясь из-за стола; он положил купюру в десять долларов, но судейские тут же вернули ему деньги. Вы наш гость, сеньор Кесслер. Наш дом — ваш дом, сеньор Кесслер. Для нас честь — находиться рядом с вами. Патрулировать с вами. Так мы тут патрулируем? — с улыбкой спросил Кесслер. Женщина смотрела им вслед из глубины кафе, ее, как статую, наполовину скрывала голубая занавеска, которая отделяла кухню или какое-нибудь служебное помещение. Кто же, интересно, затащил все эти железки на вершину холма, подумал Кесслер.
А ты, Клаус, давно это знаешь? Давно, сказал Хаас. А почему раньше не сказал? Потому что проверял информацию. А как ты ее можешь проверить, ты ж в тюрьме сидишь? — спросила журналистка из «Независимой». Мы уже об этом говорили, отрезал Хаас. У меня есть свои контакты, друзья, люди, которые умеют собирать сведения. И что же говорят твои контакты? Где сейчас эти Урибе? Они исчезли шесть месяцев тому назад, отозвался Хаас. Исчезли из Санта-Тереса? Именно. Исчезли из Санта-Тереса, хотя люди видели их в Тусоне, Финиксе, даже в Лос-Анджелесе. А как мы можем удостовериться в этом? Очень просто: найдите телефоны их родителей и позвоните, сказал Хаас с торжествующей улыбкой.
Двенадцатого ноября судебный полицейский Хуан де Дьос Мартинес услышал на полицейской частоте, что найден труп убитой женщины. Хотя ему не поручали этого дела, он направился к месту обнаружения тела, между улицами Карибе и Бермудас в районе Феликс Гомес. Убитую звали Анхелика Очоа, и, как рассказали ему полицейские, огораживавшие место преступления, все это больше походило на сведение счетов, чем на убийство, совершенное на сексуальной почве. Незадолго до преступления два полицейских видели, как стоявшая на тротуаре рядом с дискотекой Эль Вакеро пара жарко спорила. Они не стали вмешиваться, подумав, что это классический случай жанра «милые бранятся — только тешатся». Осмотр показал наличие пулевого ранения в левый висок, с выходным отверстием через правое ухо. Вторая пуля была выпущена в щеку, выходное отверстие — правая сторона шеи. Третья — в правое колено. Четвертая — в левое бедро. Пятая, и последняя пуля — в правое бедро. Стреляли, как подумал Хуан, изначально пятой пулей, а закончили первой — контрольной в левый висок. А где в это время, пока выпускали пять пуль одну за другой, находились видевшие ссорившуюся пару полицейские? На допросе они не сумели дать этому внятное объяснение. Сказали, что, услышав выстрелы, развернулись, приехали на улицу Карибе, но все уже было кончено: Анхелика лежала на земле, а любопытствующие высовывались из дверей соседних домов. На следующий день полиция заявила, что это преступление на почве страсти и что возможного убийцу зовут Рубен Гомес Арансибия, это местный сутенер, известный также под кличкой Олень, не потому, что он походил на животное, а потому, что иногда говорил, что заоленил многих мужчин — в том смысле, что затравил многих мужчин предательством и с пользой для себя, как и полагалось поступать сутенеру второго-третьего разбора. Анхелика Очоа была его женой, и, похоже, Олень узнал, что она хочет от него уйти. Возможно, думал Хуан, сидя за рулем машины, остановившейся на темном перекрестке, убийство было непредумышленным. Возможно, поначалу Олень только хотел побить, или запугать, или преподать урок — отсюда пуля в правое бедро, а затем, увидев перекошенное от боли лицо жены, к ярости прибавилось чувство юмора, глубокое такое, как пропасть, чувство юмора, и он захотел симметрии и выстрелил в левое бедро. А с этого момента уже не смог удержаться. Двери машины были открыты. Хуан уперся головой в руль и попытался заплакать, но не смог. Попытки полиции найти Оленя ничего не дали. Он исчез.
В девятнадцать у меня появились любовники. О моей сексуальной жизни ходят легенды по всей Мексике, но в легендах всегда мало правды, а уж в Мексике и подавно. Первый раз я переспала с мужчиной из любопытства. Да, именно так. Не из любви, или восхищения, или страха, как это обычно делают другие женщины. Я могла бы сделать это из жалости: в конце концов, чувак, с которым я трахнулась в первый раз, внушал мне жалость, но правда в том, что я это сделала именно из любопытства. Через два месяца я его бросила и ушла к другому — уроду, который полагал, что устроит тут революцию. Таких типов в Мексике пруд пруди. Мальчишки, глупые и дурацкие, высокомерные, встречали на своем пути одну из Эскивель Плата и теряли голову: они хотели оттрахать ее незамедлительно, словно взять подобную мне женщину — то же самое, что взять Зимний дворец. Зимний дворец! Да они газон не умели подстричь на Летней даче! Ну ладно, этого я тоже вскоре бросила, сейчас он журналист, известный тем, что всякий раз, напиваясь, рассказывает, что был моей первой любовью. Следующие появлялись, потому что нравились в постели или потому что мне было скучно, а они были остроумные, или веселые, или такие странные, настолько странные, что мне оставалось лишь хохотать над ними. Некоторое время, как вы, без сомнения, знаете, я интересовалась университетскими левыми. До того как съездила на Кубу. Потом вышла замуж, родила сына, а мой муж, который тоже был из левых, вступил в ИРП. Я пошла в журналистику. По воскресеньям приезжала домой — в смысле, в мой старый дом, где медленно угасала моя семья, и бродила по коридорам, по саду, просматривала фотоальбомы, читала дневники, более походящие на молитвенники неизвестных мне предков, посиживала рядом с каменным колодцем во дворе, сидела тихо, не двигаясь, погрузившись в чего-то ждущую тишину, и курила сигарету за сигаретой, не читая, не думая, временами даже ничего не вспоминая. По правде говоря, я скучала. Хотела чем-то заняться, вот только не знала чем. Несколько месяцев спустя развелась. Наш брак не продлился даже двух лет. Естественно, моя семья пыталась меня разубедить, они грозились выкинуть меня на улицу, сказали — причем совершенно правильно, с другой-то стороны,— что я первая из Эскивелей, кто презрел святое таинство брака, один из моих дядюшек, священник, девяностолетний старичок, дон Эскивель Плата, хотел со мной поговорить, просто проинформировать меня кое о чем безо всякого официоза, но тогда, когда они меньше всего этого ждали, из меня вылупился монстр властности, или, как сейчас говорят,— лидерства, и я каждого из них и всех их вместе послала по известному адресу. Одним словом: в этих стенах я превратилась в то, что я есть и чем буду, пока не умру. Я им сказала: хватит с меня ханжества и шепотков за спиной. Я им сказала: не потерплю больше пидорасов в семье. Я им сказала: состояние Эскивелей уменьшается с каждым годом, и такими темпами моему сыну, к примеру, или моим внукам — если мой сын удастся в меня, а не в них — негде будет голову преклонить. Я им сказала: не желаю слышать возражений, пока говорю. Я им сказала: если кто-то со мной не согласен — валите, дверь большая, а Мексика так еще больше. Я им сказала: начиная с этой грозовой ночи (а на небе действительно вспыхивали над городом молнии, и мы это прекрасно видели из окон) заканчиваем делать разорительные пожертвования церкви, которая, может, и обеспечивала нам рай после смерти, но здесь на земле уже сто лет как сосет из нас кровь. Я им сказала: замуж снова не выйду, но предупредила, что про меня будут рассказывать жуткие вещи. Я им сказала: вы умираете, но я не хочу, чтобы вы умерли. Все побледнели и застыли с открытыми ртами, но инфаркт никого не хватил. Мы, Эскивели, на самом деле крепкие ребята. А еще через несколько дней — и я это помню, как будто вчера случилось,— я снова увидела Келли.