Андрей Белый, Алексей Петровский. Переписка
Шрифт:
в том, что бьет по щекам Анатол1Я и булавкой от галстуха колет руку Иль-Ь. Могло бы быть хорошо и светло, и трогательно то, что автор в людях богемы и моральнаго паден1Я, «самых мин1атюр-ных в нравственном отношенш», захот1>л показать усталость и тоску по тихой и чистой пристани, сиротство и робкую надежду на отдых и возрожде-н1е; но это серьезно, — а серьезное не приходит к Толстому, и в данном, самом важном и центральном пункт-Ь комед1И, не получилась у него желанная убедительность. Правда, и реальная ласточка всего касается очень легко и поверхностно; но милое у птички непростительно для писателя; и платится он тЪм, что его литературныя ласточки, его «Касатки» и «Ракеты» быстро-быстро улетают с глаз читателя...
Но все это говорит лишь о свойствах таланта Толстого, а не говорит против него: сам по себе талант его гак ярок и самобытен, что не любоваться им нельзя. Без улыбки говорить и думать об авторе «Ракеты» почти невоз.можно, почтительности он к себе не вызывает, и рождается к нему не столько уважен1е, сколько симпат1я; только вЬдь это не осуждает его: как не ценить человека, на долю котораго выпала всепримиряющая и торжествующая талантливость? А у него она изо всех пор идет; буйный чертополох дарован1я как бы прет отовсюду, и обступает вас безудержная, безшабашная, безсмысленная
№ 2.
1924
«13 а л т 1 й с к I й А л ь м а н а х»
63
и помер». Для ИСТ0Р1И болЬзни это не совсем научно; но, если вы не педант, разв-Ь научность вам зд-Ьсь нужна?-' «Кузьму Кузьмича недавно нашли связанным — во рту кляп, горница студеная, спасибо кот спас, лег на живот и предохранил от простуды». Хотите — вЪрьте, хотите — н1ьт; во всяком случаЬ, какое прихотливое воображен1е, и как пр!емлемо это новое средство от простуды!..
Сложн-Ье обстоит дЪло там, гдЪ наш спец1алист краснаго словца и пр1ятнаго вздора не справляется с психолог1ей, не сводит ея концов с концами, выдумывает самыя души человтЬческ1я. Он впадает в шарж, в преувеличение и преумень-шен1е и, наприм1Ьр, в «пов-Ьсти о совЬстливом мужик-Ь» д-Ьлает неправдоподобными и самого мужика, и его совестливость, и его людское окружен1е. И опять, хорошо знаешь, что выдумывает автор, — но с интересом сл-Ь-дишь, куда его поведет эта широкая выдумка, в как1я фантаст11ческ!я воды уплывет ни руля, ни в-Ьтрил не знающая ладья его писательской прихоти. Свободный художник, вольный художник, он не стЬсняется к соучаст1ю в своих разсказах привлекать и нечистую силу, к которой он весьма внимателен и которая к его услугам всегда может явиться там, гдЬ многих звеньев недостает в цЬпи естественной, в ряду психологическом.
Но вот зд-Ьсь, среди безм-Ьрных несообразностей, которыя, впрочем, нисколько не возмущают, среди всевозможных комбинац1Й авторскаго произвола, возникающих легко, от перваго же прикосновения пера к бумагЬ, встречаются у Толстого и так1я, которыя, будто-бы нечаянно и невЬдомо для него самого, затрагивают серьезныя и сердечныя темы человека. Так,больно за сумасшедших, про которых читаешь у него, — про этого студента, который «медленно брел по тротуару, стараясь думать о вещах обыденых, но мысль его, как испорченное часовое колесо, соскакивала и вертелась в напра-влен1и противоположном». Голова у несчастна-го, казалось, «была расколота на маковк-Ь и туда насовали окурков». ПлЪнила сумасшедшаго прекрасная балерина, и когда он, в результате своего безум1я и своих страдан!й, в петлю полез, тогда — представилось ему — «влетЬла в сарай балерина, распахнув соболью свою шубку, охватила Прошку за шею и прижалась тесно... и на лицо ему, не давая дышать, легла меховая муфта». Это разумеется нежно и красиво; и впечатлен1е не слабеет, а новыми оттенками обогащается, когда прибавляет автор: «так окончился 1лупый и ничтожный круг Прошкиной жизни». В глупый и ничтожный круг человеческих бюграф1й заинтересованно входит Алексей Толстой и умеет привлекать к ним жалость. Безсмысленное удается ему не только описывать, но и показывать как предмет наших симпат|й. Из омута нелепости в таком прекрасном светГ. выходит дьяк Матвей Паисыч,
отец артистки, перед нею благоговеющ1й. Кругом — жизненная чепуха. УЬздный предводитель дворянства Тараканов является в Париже к маршалу Мак-Магону, оставляет карточку «\Уа(11ш, мол, Тад-асапоЙ', шагесЬа! с1е ХоЫезяе». Удивился Мак-Магон, — никогда про такого маршала не слыхал, отдал на всяк1й случай визит Тараканову и выслушал от него вопрос: «пуркуа, мол, пердю Седан»... Дочь русскаго «маршала», «худая как вормишель», стихи пишет, коньяк пьет, а больше всего купается в той же стих1И безпро-светнаго вздора. Почтовый чиновник Крымзин, собственной жизни не имеющ1Й, а живущ1й жизнью и любовью тех чужих корреспондентов, чьи письма он распечатывает, гипнотизирован чернильной кляксой на обоях, символом его прозяба-Н1Я, ненавидит ее до тошноты и головной боли, и в конце концов от нея, от этой кляксы, и от жизни своей, кляксе подобной, сходит с ума. Для оди-нокаго существа живут в комнате «следы прош-лаго одиночества, сювно цветки на желтых обоях, на которые во время болезни глядел, обводя их сухим пальцем». «Человек, господа, как раковина: снаружи корявый и жестк1й, прюткроешь — внутри слизь, а в ней матовая слеза — драгоценность... Нет, извините, я плохо не думаю о человеке».
Вот эти человечески значительные штрихи подымаются над беззаботной несообразностью Алексея Толстого. Писатель больших неожиданностей, он не выбирает, не обдумывает, берет из жизни первое, что попадется; он может облюбовать подробность, не думая о целом; он может просто хронологически, в порядке времени, а не в порядке важности, переходить от явлен1Я к яв-лен1ю, от предмета к предмету, цепляясь легкой мыслью своею за их разсеянный частокол. Но среди пестраго улова, который попадает в его невода, случайно встречаются иногда ценныя и серьезныя пр1обретен1я — нек1Й дар безпечному рыбаку, благосклонное воз.мезд1е таланту.
Арцыбашев.
Ум не первенец, не любимец природы, и потому художественное творчество, корни свои имеющее в глубине природы, в недрах подсознательной сти-х1йности, движется под знаком вдохновен1Я, а не ума. Непосредственной поэ31И вредит явное вмешательство ума, даже если он интересен и значителен сан по себе, даже если он отличается большой а1Лой.
Что же сказать о тех нередких случаях, когда разсудочность писателя, уже просто как такая, напоминает чашу плоскую и он отмечен печатью невысокой умственной культуры? ведь тогда произведен1е не выигрывает в своей«Б а л т 1 й с к 1 й Альманах»
№2.
1924
0
интеллектуальной части того, что оно проифало в части эстетаческой: не умное и не художественное, не радующее ни зд-Ьсь, ни там, оно не оправдывает своего су1цествован1Я и не нмЪет, гдЪ приклонить свою скорбную голову. .
Об этом думаешь, когда, напрммЬр, предлагает нам Арцыбашев плоды своего литературнаго дерева. Названному беллетристу вообще обезпечена читательская аудитор1я, потому что порнофаф1ю всЬ бранят, но мнопе интересуются ею. Правда, ея ждут не от искусства, но творец «Санина» к искусству мало и принадлежит. Он описывает та-к1я подробности, которыя нужны совсем не худо-дожеству и которыя Аполлон принимает от своих жрецов лишь тогда, когда онЪ претворены в живую красоту и физюлопя сдЪлалась в них психо-лог1ей. Арцыбашев же терпит крушен1е всяк1Й раз, когда покидает чисто-физ10логическую область; да и в ней даются ему только рефлексы мозга не головного. Пр1емлемо все, что необходимо; но вот в необходимости своих описан1й наш автор далеко не уб1Ьдил, и не видно, чтобы он сам был в ней уб1Ьжден. Их можно убавить, прибавить, — все равно перед нами будут одни лишь челов-Ьческ1е организмы, но не художественная органичность.
В жизни тЬло им-Ьет всЬ права; на искусство же имЬет право только душа гЬла. Между гЬм, Арцыбашев ограничивается тЪлвм тЬла. И, в связи с этим, он рисует его грубо, цинично, без той игры и остроты, какая пенится и сверкает, и колет, на-прим4р, у Мопассана. В иглах и искрах шампан-скаго вина пр1обрЬтает свою красоту и эротиче-СК1Й алкоголизм; но Арцыбашев, в сущности, — без'алкогольный писатель. Сам не пьяный, и других, если и опьяняющ1й, то во всяком случае, хмелем не тонким, он всегда теоретиризирует, он умышляет, а не мыслит, и кустарно шьет свои произ-веден1Я б'Ьлыми нитками тенденц1и. Неизменный проповЪдник, моралист своей аморальности, идеолог своих маленьких идей, он только и дЬлает, что поучает, лишенный духовной свободы, в кр'Ьпост-ной зависимости от своих же принципов и пред-разсудков. Образы и картины ему важны не сами по себ-Ь, а как иллюстрац1и к домыслам; герои и героини своими поступками защищают явную дис-сертац!ю автора и ц-Ьнятся им лишь постольку, поскольку они оказывают ему эту услугу, эту мед-в-Ьжью услугу (потому что лучше бы он своей дис-сертац1и не пред'являл). Персонажи его не живут самостоятельной жизнью и вообще только напоминают собою живых людей: на самом аЬлЪ это — переод^Ьтыя мысли, вЪшалки для сентенц1й, пустые манекены. В мертвенности уличает их уже то, что обнаруживается у них, большей частью, полная симметр1Я между их воззр-Ьн1ями и их поведе-н1ем. Как Санин думает, так он и дЪлает. Его тео-Р1Я вполне соответствует его практике. Он разлиновал свою жизнь, как тетрадь и размеренно
шествует по этой неправдоподобной прямолинейности. И в одном из разсказов инженер Высоц-к1й пространно высказывает сначала свои убЪжде-К1Я, а потом непосредственно применяет мх на деле, 10та в 1оту. Очень подозрительна, в смысле художественности и жизненности, такая согласованность М1росозерцан1Я и поступков. Писатели-художники говорят нам, что геометр1я жизни — совсем иная, гораздо более сложная. Вот Базаров теоретически отрицал любовь, а практически влюбился; всяк1й романтизм он признавал чепухой, а умер как романтик, и этот изследователь ляг>'шек, этот нигилист и материалист, к своему смертному орду, точно ангела смерти, позвал Одинцову и попросил ее, чтобы она поцеловала его, дунула на угасающую лампу его жизни... Тургенев думал, что вся эта нежность и поэз1я — к лицу Базарова, потому что от живого дыхан1я рушатся теоретическ1я построен1я; герои же Арцы-башева в своих карточных домиках выделывают схемы и рамки для жизни, и жизнь в эти рамки удобно и послушно укладывается. Они, эти сочиненные люди, только сочиненные, а не сотворенные, они, эти неуклюж1я марюнетки в руках резонера, эти мало одушевленные теоремы, — они в зародыше убивают всякое художественное впеча-тлен1е. Даже независимо от содержан1Я арцыба-шевской проповеди, она эстетически отталкивает от себя уже тем, что это именно — проповедь. Здесь встречает нас как раз то принцип1ально-незаконное вторжение разсудочности, о котором сказано раньше; здесь вполне отсутствует самопроизвольность действующих лиц, их независимость от навязчиво теоретизирующаго автора. Но и этого мало: вдобавок не умно то «умное», что на разные, хотя и однообразные лады внушается читателю. Известно несложное М1ровоз-зрен1е Арцыбашева, его взгляд на женщину, его взгляд на мужчину. Как неожиданное открытие, как новейшую Америку, как неслыханную ересь, провозглашает писатель мысль о взаимном тяготении полов. В себе он видит Ньютона этого тяго-тен1я и доказывает его сценами изнасилован1я, которых, например, в разсказе «Женщина, стоящая посреди», насчитывается несколько. Признаком умственной смелости считает наш автор и так1Я разсужден1я: «мать. . . другом, конечно, может быть, но какая же это заслуга—быть другом чьим-бы то ни было, а тем более—своего собственнаго щенка!. . любая свинья — друг своего поросенка». . . Когда с отвагою передового гимназиста вам преподносят такого рода откровен1я, то становится неловко, и вы чувствуете, что всяк1й ум легко доказал бы здесь свое полное аИЫ. И все так аляповато, неубедительно и примитивно у Арцыбашева, что, помимо других ощущен1й и привкусов, читатель испытывает Бпечатлен1е какой-то общей неинтеллигентности. Ничего тонкаго, ниче-
№ 2. — 1924
«Балт1Йск1й Альманах»
65
го духовно-аристократическаго, с-Ьрое умственное плебейство. . . Арцыбашев как бы бросает печрат-ку обычной морали, но прежде всего он должен был бы устроить свои счеты с психолог1ей и эстетикой: он их законы нарушает, своей надуманностью и грубостью, он ил- элементарным требо-ван1ям не удовлетворяет, и это он^, а не нравственность, терпят обиду и урок от того шаблона, который однажды навсегда сочинил себЪ автор. Арцыбашев покорен арцыбашевщиной, больше ничего не ищет, не работает, и потому он повторяется. На страницах с неуклюжим заглав1ем «Женщина, стоящая посреди», эта женщина, смутно и неотчетливо написанная, скор1Ье кукла, заведенная механиком-автором, чЪм живое существо, стоит среди мужчин. «ВсЪ одинаково смотр-Ьли на нее, вс1^ хотЪли одного и того же, и она уже знала чего. Она шла к ним с каким-то мучительным вопросом, но отБ1>та не было. Ей хот1Ьлось сказать так много, высказать то огромное, нтЬж-ное и преданное, что было на душЪ, но они не слушали н только жадными, грубыми руками тянулись к ея т-Ьлу, срывали платье, комкали, терзали, унижали ее». Словно звучит в этих строках заступничество за женщину; но в контекстЪ раз-