Дочь поэта
Шрифт:
И лишь сейчас заметила, что бритва перекочевала с края раковины в ее руку. Она перекатывала ее между тонкими пальцами, как урка сигаретку. Поигрывала, будто хотела вновь невзначай порезаться. Или порезать меня.
– Алекс! Отдай ее мне. – Я сделала шаг назад.
– Ане, может быть, и нечего. – Она будто не услышала моей просьбы. Бритва перекатывалась все быстрее. – А мне оттого, что он сдох, ни тепло, ни холодно. Мне самой есть в чем себя винить.
Я продолжала стоять с протянутой рукой.
– Алекс… – начала я.
– Ничего не кончилось, Ника. – Она прикрыла на секунду глаза. – Ты еще не поняла? Он сажает семена. Работает в долгую.
Я покачала головой: нет, перестань, хватит. Но она продолжала:
– И вот он уже мертв, а они дают все
С улицы раздался стук в калитку – Слава! Мы обе вздрогнули.
– Это ко мне.
Алекс выдохнула, будто выпустила из себя весь воздух. Улыбка осталась на месте, но взгляд смягчился. Она вложила наконец в мою руку бритву, сомкнула мои пальцы над теплой влажной сталью.
– Мне всегда будет за что себя наказывать. Я не только потаскуха, Ника, как все думают. – Я дернулась, пытаясь протестовать. Но Алекс наклонилась и прошелестела мне в ухо: – Я – убийца.
А потом, выпрямившись, потрепала меня, замершую, по плечу:
– Идите же. Не оставляйте вашего гостя изнывать у калитки.
Глава 28
Литсекретарь. Лето
– Выбрасывай старого маразматика! – таков был вердикт Двинского на большинство книг, занимавших унизительные задние ряды в дачной библиотеке. Она была не слишком велика – шкафа четыре, да и ссылались сюда из городской квартиры уже и так второстепенные тома. В один прекрасный день мы постановили «очистить авгиевы конюшни», дать полкам воздуха и надежду на «свежих авторов» (Почему бы и не на ваш томик, Ника, кхе-кхе?). На те же книги, что решено было оставить, я завела в компьютере реестр, чтобы впоследствии проще было отыскать нужную. Это оказалась идеальная работа для дождливого дня: ровный шум падающей на зелень сада воды придавал нашим занятиям расслабленную медитативность, обычно не свойственную Двинскому взрывному темпераменту.
– Эту, конечно, оставляем? – Я протянула ему томик Мандельштама – издание 1978 года.
– О! Привет, дорогой. – Двинский нежно погладил обложку. – Как же я за ним набегался тогда! Раритет-с.
– Где отыскали в результате?
– А? – Он уже перелистывал страницы вступительной статьи. – Стибрил наверняка в чьей-то библиотеке.
– Как не стыдно, Олег Евгеньевич! – Я с преувеличенной серьезностью покачала головой – меня умиляло в нем это полное отсутствие стыдливости.
– О, и тогда было не стыдно, и сейчас, на старости лет, себя понимаю. Это ж Йося! Йося Большой. Учитель мой. Я бы без этой книжки собой не стал, Ника.
– Не преувеличивайте.
– Нисколько. Помните, что говорил Осип Эмильевич про слова? Как их следует знакомить друг с другом?
– Увы.
– Ну, как же! Гениальный совет. Те, слова, что раньше никогда не стояли рядом, как бы из разных миров, надо сталкивать, ставить вместе.
– И искать, что у них есть общего? А если – ничего?
– Еще искать. И рано или поздно, найдешь. И это как озарение. Оно придает стиху ускорение, а поэту – совсем другой уровень свободы. Вдруг получается, как Заболоцкий говорил: смотреть голыми глазами.
– Окей. Давайте сыграем. – Я отложила следующую книгу – что-то про методику преподавания в средней школе. – Только на пробу возьмем какую-нибудь банальщину. Любовь?
– Ну нет. Это уж совсем кровь из глаз, – заухал Двинский. – Любовь и кровь. Слова, которые так давно знакомы, что им пора бы развестись, чтобы больше не сходиться.
– Вот-вот.
– Ладно. Возьмем соловья!
– Из набора – шепот, легкое дыханье, трели соловья?
– Да хоть и так? Поехали!
– Вранья, галиматья?
– То есть сталкиваем идею романтики с неверностью и бредом. Тоже не бог весть как оригинально. Кутья, скуфья, попадья? – развел, смеясь, руками Двинский.
– Нет, а серьезно?
– Хорошо. Пусть будет сулея.
– Что это?
– Воот! Видишь, сейчас и познакомишься. Сулея – это такая фляга. На первый взгляд ничего общего с соловьем. Но!
– Но? – улыбнулась я.
– Но на самом деле у нее длинное горлышко.
– Птичье?
–
Именно. А еще в ней хранили вино и оливковое масло.– Согласна, вино – отличная основа, после которой особенно хочется петь. Даже если ты ни разу не соловей. А масло?
– Оливковым маслом испокон веков лечили связки певцы.
Я засмеялась:
– Ладно. Пусть будет. Еще что-нибудь? Фонетическое попадание С и Л?
Но Двинский, уже потеряв весь интерес к экспериментам, замер над очередным мандельштамовским стихом. Я потихоньку стала складывать в стопку те книги, которые уж точно отправятся в макулатуру. Но на всякий случай встряхивала каждый томик: мало ли, что может застрять между страницами? И верно – из облезлой «Методики преподавания» вылетела на паркет закладка – черно-белый снимок из фотоавтомата. Четыре кадра, выставленные вертикально. Я присмотрелась – молодой человек был не Двинский (мой уровень интереса резко упал), но смущенная и счастливая девушка оказалась знакома. Анна! Какая юная – лет восемнадцать от силы. Никакой нынешней сдержанности: на фотографиях старшая из сестер Двинских заливисто хохотала, тянулась к высокому рыжеволосому парнишке в профиль, прижималась к нему же анфас. Я перевернула фотографию – карандашом надпись: мы с Витькой и дата. Да, много времени утекло.
– Первая любовь? – протянула я фотографию Двинскому.
– Пуфф! – Он на секунду задержался взглядом на счастливом лице дочери. – Да, был такой. Юнкеров, что ли, фамилия.
– Красивая фамилия. – Я снова вгляделась в фотографию. – И мальчик славный. Сохраняем?
На этот раз Двинский так и не оторвался от книги:
– Еще чего.
Но я медлила, прежде чем отправить фотографию в помойное ведро. Снимки из фотобудки редко выходят хорошо, размышляла я, поднимаясь на второй этаж. Кадры нечеткие, лица смазаны, зато в них есть волшебное ощущение схваченного момента. За давностью времени каждое из таких мгновений кажется прекрасным. Я постучалась – и, не дождавшись ответа, толкнула дверь Анниной комнаты. Тишина. Чистота. Легкий запах цветочных духов. Забытая на стуле бледно-розовая мохеровая кофта. Я положила старый учебник на стол, оставив кончик «закладки» на виду. Привет из юности, укол ностальгии. Взглянуть – мельком, да и улыбнуться со светлой печалью.
А за ужином тем же вечером задалась вопросом: может, за уверенностью Двинского, что фотографию следует выкинуть, стояли резоны посерьезнее, чем нежелание захламлять семейный архив? Отметив, что к столу Анна спустилась с опухшими веками и покрасневшим носом.
Солировал за столом, как водится, отец семейства, Анна не произнесла ни слова. На следующее утро – бинго! – два в одном: и заплаканные глаза, и темные круги под ними. Берусь утверждать, что никто, кроме меня, не заметил, что Анна Двинская прорыдала весь вечер и ночь. Возможно, причиной был вовсе не мальчик на старой фотографии. Однако я решила-таки пробить парня по соцсетям. Фамилия Юнкеров не слишком распространена, но отыскала я не самого Виктора, а страничку его счастливой супруги, прекрасной в своем незатейливом эксгибиционизме. В мозаике картинок, состоящих из домашних интерьеров, обожаемого кота и двух сыновей-погодков, супруг мелькал много реже. Но он тоже был трофеем, пусть и не бог весть каким весомым: учитель средней школы, так себе Абрамович. Зато, сказала себе я, повзрослевший рыжеволосый мальчик не изменил выбранной профессии. Не стал офисным планктоном, а продолжает пользоваться полученными в учебнике по методологии преподавания знаниями. Молодец.
Мне вдруг вспомнилась недавняя сцена за чаепитием. Двинский хвастался приведенным наконец в порядок архивом. Наконец-то, заявил он с пафосом, его жизни придана логика драматургии. Тут уж пора задуматься о премии. Нет, Премии. «Интерес публики должен подогреваться постепенно, – утверждал Двинский. – Медленный огонек – он самый верный. Вот – назвал он несколько незнакомых мне имен, – уже накропали что-то весьма лестное, а собственная дочь…»
– Господи, папа! – Анна качнула головой. – Как ты надоел со своими литинтригами. Лучше бы я в школе преподавала, право слово!