Кукловод: Реквием по Потрошителю
Шрифт:
— В прошлый раз я говорил, что время — это вспышка, порожденная хаосом.
— И я с ней не согласилась ни вчера, ни сегодня.
— Что же, в таком случае давай взглянем на этот вопрос с другой стороны, — Сасори самозабвенно продолжал излагать свою философию вечности, что полностью поглотила его: — Что, если время не движется от начала к концу? Оно стоит на месте, застывшее в картинках. Жизнь и смерть — лишь две точки на одной плоскости, две стороны одной медали — лицевая и задняя. А я фотограф, что запечатлевает ускользающие моменты, я вычленяю проносящиеся мгновения картинок. Заставляя застывать их в вечности. Выворачиваю лицевую сторону наизнанку,
— Это не ответ на мой вопрос.
— Потому что это не то, что ты хотела услышать. А я никогда не произнесу того, что хочешь ты. Какая разница, ты все равно не понимаешь даже саму себя. — Акасуна приподнялся на локте, точно ленивый кот, но с той же грацией и плавностью. Лимонный лунный свет играл бликами на неестественно бледной, будто фарфор, коже непризнанного гения. Глаза засияли непривычным металлическим оттенком — цвет нагретого воска.
— Ты могла бы убить меня сейчас, я беззащитен как младенец в колыбели, тебе всего лишь нужно взять нож с кухни и нанести мне удар в спину. Но ты этого не сделала. Знаешь почему?
— Потому что я сама не знаю, чего хочу? — передразнила Акияма, но внутри все сжалось болезным узлом, отбивающим удары в груди.
Сасори медленно развернулся, встретившись с ней взглядом, а глаза его, как у змеи, кусающей собственный хвост, — замкнувшиеся и устремленные глубоко внутрь себя, но не в этот мир.
— Потому что я попросил тебя об этом. Тебе претит сама мысль выполнить мою просьбу, сделать мне одолжение. Потому что ты, Акияма Рейко, жуткая эгоистка, ослепленная чужими амбициями.
И правда, ей стоило тихо, на цыпочках пройти в комнату и взять нож. Однажды она ведь уже нанесла удар со спины, чего ей стоит столь вероломный, но оправданный поступок сейчас?
Вся квартира была одной большой коробкой для убийства, в которой кукловод хранил свои сломанные игрушки, ждущие починки. Такой была жизнь этого человека — коробка с разбитыми историями, осколками его души, которые, увы, никто и никогда не починит.
Сасори не слышал скрежета стиснутых зубов, сжимающихся кулаков, скрипа полиэтилена под босыми стопами. Рейко в порыве неконтролируемой вспышки гнева кинулась на него и была готова вонзить в него сломавшиеся обгрызенные от нервов ногти, но резко затормозила, будто невидимый поток ветра ударил по лицу, заставив прикрыться руками и свалиться с ног. Акияма упала рядом с куклой, взглянув в бездонные стекляшки цвета безоблачного неба. Ни чем она не отличается от этой куклы. Её нити, по крайней мере, можно оборвать, а нити Рейко невидимы и неосязаемы.
Сасори отбросил улыбку, как плащ, расправил заляпанные гуашью пальцы. Кляксы вместо линий на ладонях куда явственнее исчерчивали его жизнь.
— «Убей её, убей, убей». Голос Нарико скандировал, он был воплощением мигрени, которую я не мог заглушить ни одной таблеткой. Только мое искусство было мне спасением. Как истинный художник, я спрятался в собственных работах. Моя жизнь всегда была заставлена написанными картинами, будто домик из одеял, какие в детстве любит строить ребятня. Это спасало меня от внешнего мира. Так я строил клетки до тех пор, пока не угодил в собственную ловушку.
Я убил Потрошителя, но Потрошитель гораздо раньше убил меня. Меня разбили, и я сам собственными руками собрал нечто новое, несуразное, с трещинами и ляпами, искаженное и аморфное. Я собрал Кукловода, всегда спящего в Акасуне Сасори.
Голос Нарико кричал, он требовал крови. Я не мог его пересилить, сколько бы не кричал. Сколько бы кукол я не собирал, не душил, не
разбивал. Я стучал по ней молотком, разбивая лицо, разрезал ножом, пуская прозрачную кровь. А она все смеялась своим безумным заливистым голосом, продолжая визжать: «Давай, убей уже, дай мне кому-нибудь вытащить кишки».Смерть всегда окружала мою жизнь, и из-за смерти я боялся жизни. Из-за страха я хотел поймать смерть, как бабочку засушить и поставить в рамку.
Я не мог найти сподвижников Мастера, но я лелеял свою месть, как мать лелеет дитя.
Мои пальцы болели, как болят пальцы пианиста, долгое время не уделявшего времени своему инструменту.
Все люди слились в один цвет, безликие куклы, не имеющие цены. Рождённые, чтобы умереть. Какая бессмыслица.
Мысль свербела, она билась о мою макушку. И я не выдержал. Превратил их в долгие, бесконечные черновики перед моим будущим реквиемом. Вот только мое же искусство поглотило меня, отодвинув месть на второй план.
Операционная лампа моргала, как моргал Сасори, смотря на обтянутые синими скрипучими перчатками пальцы. На операционном столе, тяжело дыша, лежала дева, безымянная, потерявшая свое имя и лицо сразу, как только попала в прицел взора начинающего Кукловода. С кляпом во рту резкими движениями она пыталась вырвать руки из фиксаторов, пока Акасуна, не торопясь, подвозил столик с инструментами.
Запах смерти не сгибал его в рвотных судорогах, кисло-горький, слишком приторный и резкий, чудесная симфония крови, органов, вскрытого тела, бесцветных наркотиков. Музыка — лязг инструментов о вогнутый бортик, где лежат окровавленные салфетки и скальпели невообразимых форм.
Электрическая медицинская пила в его руках — кисть №5, идеально подходящая для набросков. Струйка крови на бледном теле — росчерк акварели на чистом холсте.
Смех Нарико — смех смерти, потешающейся над жизнью. Она кружилась по операционной, легким флером задевая выбеленными, обесцвеченными локонами плечи и щеки — это танец жизни и смерти, танго на лужах крови.
А я в ней покорный композитор. Я создаю, она разрушает. Я запечатлеваю, она рвет.
Звук пилы кричал, изредка заглушая заразительный хохот. Но однажды он смолк в непонимании и удивлении. Ведь на плечо Сасори легла осязаемая рука, не принадлежащая его спутнице.
— Дружище, ты уверен, что стоит убивать её так зверски?
Он не мог пошевелиться, все замерло в одном взгляде. В отличие от Нарико, чьи глаза были чистым небом с редкими белыми кляксами облаков, глаза Дейдары — чистая синева ярчайшего летнего неба — со смешинкой и задоринкой. Дейдара, скрипнув шеей, наклонил голову к операционному столу, все так же непосильным болезненным бременем сжимая плечо.
— Эта девушка никого не убивала, если она и виновна в чем-то, то во всем том же, в чем и остальные люди. Зачем её на живую потрошить? Как насчет обескровливания, как с первыми образцами?
— Обескровливания? — переспросил Акасуна, смакуя слово на вкус, будто на его губах и правда могли зардеть рубиновые капельки.
— Что?! — ощерилась Нарико, выйдя из оцепенения, и кинулась к маэстро, но рука её, едва дотронувшись до его плеча, рассыпалась в пальцах яркой пылью краски.
— Именно, сначала выкачай из неё кровь. Она умрет будто во сне, не чувствуя ничего, кроме тяжкой усталости.
Нарико теряла контроль, стоило появиться Дейдаре — он был словно слишком яркие лучи солнца в дождливые дни, пробивающиеся сквозь на время расступившейся тучи. Голос Нарико слабел, но не исчезал.