Москва майская
Шрифт:
— А может быть, именно тот факт, что Алёна была племянницей исторических женщин, более всего привлек молодого гения? — предположил вдруг, гадко улыбаясь, автор.
20
Пришагав с метро «Кировская» в Уланский, он застает Революционера дома. Революционер сидит за столом.
— Опять прокламация? Обращение к народу?
— Отвез?
— Так точно, товарищ командующий. Пакет доставлен и вручен в собственные руки некоего Саши. В коридоре был замечен мною сам профессор Борис Файнберг, собеседовавший с парой иностранцев. Горячо обсуждалась, среди прочих, проблема распределения чечевичной похлебки.
— Чего? Что ты мелешь? Какой похлебки? —
— Выражение заимствовано мною из лексикона «Комсомольской правды» и «Литературной газеты», а они заимствовали у Библии. «Чечевичную похлебку» можно употреблять вместо «тридцати сребреников». Солженицын, к примеру, продался Западу за чечевичную похлебку… Я имею в виду, что я присутствовал при дележке сертификатов.
Революционер мрачнеет.
— Это хуево. Я много раз говорил Файнбергу: «Не берите вы американских подарков, когда-нибудь это выйдет всем нам, движению, боком!» Часто неизвестно даже, кем они посланы. Одно дело использовать Запад в наших целях, использовать западную прессу для предания огласке преступлений Софьи Васильевны, другое дело — сертификаты. Мы не умираем с голоду… Я, поверь мне, поэт, никогда не взял себе ни единого сертификатного рубля. Если кагэбэшники пронюхают, они такое раздуют…
— А кто такой мистер Штайн, Володя?
— Говорят, что американский миллионер. Владелец сети универмагов. Меценат. Заеб ему в голову ударил помогать демократическому движению в СССР. Насколько я понимаю, он ни одного живого русского в глаза не видел.
— «Дают — бери, бьют — беги» — знаешь пословицу?
— Народная мудрость, бля. Народная беспринципность в ней видна. Если кагэбэшники пронюхают, они нам связь с иностранной разведкой пришьют, и будут правы. Деньги — субстанция грязная.
— Но вот ты сам на что живешь, Революционер? Насколько я знаю, ты не работаешь уже… сколько лет?
— Хуево живу. Друзья подкармливают. Иждивенцем живу. Признаю. Но моей вины в этом нет. Меня с моей судимостью никуда, бля, на работу не берут. С моей статьей кому же охота на себя ответственность брать, какому директору?
— Что ж они тебя за тунеядство не привлекают?
— А тебя почему, поэт, не привлекают?
— Как они могут меня привлечь? Привлекают по месту жительства. А я, бывает, каждые пару месяцев место жительства меняю.
— Ну вот. Получается, что оба мы живем вне закона. — Революционер решает, что настало время для цигарки, и достает кисет. Пальцы у него желтые от табака и грубые, ногти сбиты, как будто он каждый день забивает гвозди и промахивается, под ногтями траурные каемки. Рабочие руки. Пусть Революционер и не работает.
— Не понравились они мне. Твои приятели. Обыкновенные какие-то.
— Романтик ты. Ты ожидал увидеть красавцев с горящими глазами, а к тебе вышел косоглазый Борис Файнберг с брюшком и в домашних тапочках…
— Ничего подобного. Не в этом дело. Не подумай, что я тебе комплимент делаю, но ты, например, как-то честнее, что ли, чем они…
— Спасибо, но о них ты зря плохо думаешь. Профессор хороший человек. Ты знаешь, от какой карьеры он отказался! Он был блестящим ученым.
— Володя, в науке люди делают открытия, как правило, в очень молодом возрасте. В шестьдесят лет какая может быть научная карьера! Административная, я еще допускаю. Я думаю, у этого вашего Бориса комплекс неполноценности. Не сумел достичь самой вершины в науке, полез в другую область — в политику. Им всем кажется, ученым и бывшим ученым, что они и в другой области талантливы, что они понимают нужды общества и знают, как оно должно быть устроено. Что-то с учеными неладно. У них что, как у отсталых народов, время пробуждения самосознания? Они вдруг все возомнили себя большими знатоками политики. Шафаревич пишет о связи социализма с Дьяволом, Сахаров хуйню какую-то об одностороннем разоружении
СССР говорит. Даже мой приятель Слава Лён, я к нему вечером на день рождения его жены еду, пишет социальный трактат. Слава, правда, в основном стихи сочиняет, а не трактаты, еще не совсем, значит, потерян для человечества.— Подписант? — спрашивает Революционер заинтересованно. И окружает козлиный улиссовский профиль, бородку и косо прислюнявленный на бок лба чубчик, клубами дыма.
— Что ты имеешь в виду?
— Подписывает ли твой друг-геофизик открытые письма и обращения в защиту?
— Понятия не имею. Что, души ловишь? Хочешь и его в тюрьму посадить? Он согласен на три года, в обмен на публикацию книги стихов за границей.
— Опять заладил вариации на тему гимнов Софье Васильевне. Кого это я в тюрьму посадил?
— Ну, не посадил, так посадишь… Анны нет, что ли?
— Изволили отбыть. Просили передать, что будут ждать вас у этого Славы, на Болотниковской улице. Чтоб ехал ты прямо туда, поэт… Меня не хочешь с собой взять?
— Поехали, если хочешь. Только там не твоего плана люди собираются. Все больше искусству, а не политике, поклонение идет. Хотя, конечно, как и во всякой московской компании, сбиваются и на политику. Поехали, только я не сразу туда…
— Не могу, занят. Это я так, проверить твое ко мне отношение.
— Мое к тебе отношение нормальное, но то, чем ты занимаешься, — потеря времени. Лучше бы книги писал…
Революционер внезапно злится.
— Слушай, яйца курицу не учат, не так ли? Ты еще под стол пешком ходил, а я уже…
— Сидел в лагере, баланду хавал, испражнялся в парашу…
— Вот то, что ты болтаешь сейчас, щенок, на тюремном жаргоне называется «парашу лить».
— Вот-вот… С тюрьмой у вас у всех особые отношения. О чем ни начнете говорить, всегда к тюрьме возвращаетесь. Она ваша мама, Большая Богиня, Животастая Тюрьма. Я где-то читал, во «Введении в психоанализ», кажется, что существует зов в тюрьму, и он относится к категории самоубийственных тенденций в человеке, он как бы один из разновидностей воли к смерти. Так бездна тянет нас, если мы стоим на краю обрыва или на балконе высокого здания. Ваше демократическое движение, товарищ Революционер, возможно, есть не что иное, как завуалированная жажда самоуничтожения, воля к смерти.
— Глуп ты парень, вот что. Не умеешь переварить информацию, подожди, пока прочитанное в тебе осядет и расположится по полочкам, а потому уж употребляй новые знания в дело. Отрыгиваешь куски умных книг, не лезут они в тебя.
— У меня и персональный опыт есть. Я еще в детстве с двумя зэками в квартире жил. В Харькове, в Салтовском поселке у нас последовательно занимали одну и ту же комнату два молодых рабочих парня. Примерно одного уровня развития и образования. Оба отсидели по сроку, не много, по нескольку лет всего.
Первый по времени — Николай, фамилию я забыл, жена у него была Лида. Побесившись с полгода, стал хорошим рабочим, потом мастером, заделал ребенка, получил отдельную квартиру, окончил техникум и стал, в конце концов, моя мать мне написала, начальником цеха… Второй, у этого я запомнил фамилию, уж очень необыкновенная: Макакенко, так и не смог от тюрьмы оправиться. Помню, однажды орал у пивной: «Мне все равно в тюрягу! Я — человек пропащий! Мне одна дорога — обратно в тюрьму!» И так он себя усиленно уверял, что таки сел второй раз на большой срок. А все у него хорошо было. Ребенок родился здоровый и красивый. Работал он в литейке — большие деньги домой приносил. Жена на мясокомбинате вкалывала, домой всегда мясо таскала. Чего простому человеку нужно! Хотел бы учиться — мог бы учиться. И человек он был неплохой. Меня однажды от пивной домой к матери притащил пьяного. От дружков оторвал. «Нельзя тебе, пацан, с пропащими водиться!» Однако зов в тюрьму был в нем сильнее зова к жизни. Так и в вас, демократчики…