Пассажиры империала
Шрифт:
Сомневаюсь, чтобы эти рассуждения понравились моим собратьям-историкам, ибо в их интересах внушать читателю совсем иное представление о них самих и об их учёных трудах. Очень жаль, но что поделаешь; полагаю, что алхимики также были бы недовольны, если б один из них вдруг отвёл бы им ту самую роль и те функции, которые ныне без малейшего удивления выполняют химики, их преемники. История никогда не возвысится до положения подлинной науки, а историки не выполнят своего высокого назначения, если они не откажутся бесповоротно от поисков своего особого философского камня, который обращает исследователей в каких-то запоздалых магов, шарлатанов, гадающих о судьбах человечества.
Вероятно, многие удивятся неосторожности автора этой книги, ибо во вступлении к своему труду он высказывает мысли, которые могут просто-напросто обескуражить читателей, и уж наверно восстановят против него и всех его собратьев, и политических деятелей, и священнослужителей
А не лучше ли видеть в этом вступлении доказательство скромности автора, который полагает, что он будет надёжно защищён безвестностью, несомненно ожидающей его книгу, а по сему надеется спокойно закончить дни своей жизни, не опасаясь нападок со стороны людей, наиболее задетых всем вышесказанным. Ежели и найдутся у книги читатели, то они, конечно, будут столь малочисленны, что автору нечего страшиться их коалиции.
Мне могут ещё сказать, что обложка, титул и шмуцтитул книги сулят серьёзное научное изыскание о жизни, характере и воззрениях финансиста Джона Ло, и читатель имеет право удивиться, что подобное исследование начинается таким вступлением.
Что ж, я этого права у читателя не отнимаю. Но уж если удивляться, то почему только этому, а не многим обстоятельствам, которые на первый взгляд как будто сами собой разумеются: так, произвольный выбор героя исследования никому не кажется странным, раз имя его напечатано заглавными буквами на обложке, а между тем имелись бы все основания попросить кое-каких объяснений по поводу выбора героя, и, пожалуй, не так-то легко было бы дать эти объяснения.
Я мог бы заявить, что решение заняться монографией о Джоне Ло отнюдь не возникло у меня внезапно, в один прекрасный день, как это чаще всего бывает с людьми, пишущими диссертации на степень кандидата или доктора наук, иной раз диссертанты даже приходят к профессору и просят его выбрать для них тему, по поводу которой они с готовностью пускают в ход свои способности к научным исследованиям. Заявив это, я сказал бы правду, но она ничего не объяснила бы читателям. А ведь прежде чем взяться за свою монографию, я несколько раз принимался за исследовательскую работу о Джоне Ло, совершенно бескорыстно делал заметки, наброски, написал целую статью, которую напечатали в журнале; годами составлял картотеку, заполняя карточки всяческими сведениями и выписками, заносил в них свои мысли не столько о различных эпизодах жизни Джона Ло, сколько о бумажных деньгах, за появление которых в мире несёт ответственность этот финансист. В сущности, эти годы предварительной, черновой работы привели меня к решению предпринять систематический труд не столько из любви к систематичности и систематизации, сколько оттого, что я был в плену своих случайно возникавших мыслей, начатых и брошенных рассуждений, связанных с потаёнными мечтами, с зарождавшимися у меня сомнительными концепциями, к которым меня так тянуло возвратиться, именно потому, что они были сомнительны, шатки, невероятны.
Мне нисколько не стыдно признаться в столь медленной и неправильной кристаллизации труда, относящегося к области науки, но обязанного своим зарождением особенностям фантазии автора. Сто раз мне приходило желание бросить его, и даже в эту минуту, когда я пишу предисловие, чтобы объяснить (больше себе самому, чем другим) глубокие причины, заставляющие меня продолжать это нелёгкое начинание, я всё ещё не знаю, доведу ли я его до конца.
По самой природе данного труда ему больше подошло бы остаться незавершённым, — иные усмотрели бы в незаконченности провал автора, неудачу, — но было бы разумнее видеть в ней лишь подтверждение выдвинутых тут принципов. А может быть, из всего этого получится тощая книжонка — вроде тех, что попадают неразрезанными в ящики букинистов; в молодости я нередко с болезненным любопытством перелистывал подобные произведения, хоть и был уверен, что не найду в них ничего сколько-нибудь полезного для себя.
Такой конец моих трудов, забот и хлопот был бы вполне равноценен другому исходу, — а именно решению всё бросить. И если б я мог сослаться на некоего идеального свидетеля, в существование которого я нисколько не верю, оба исхода были бы одинаково показательны — они иллюстрировали бы основное положение, которое я выдвигаю, а именно то, что судьба человека и вся его деятельность на земле совершенно бесцельны и что единственный смысл жизни — это беспорядок, являющийся сложным результатом взаимодействия материальных сил, которое люди для собственного успокоения именуют, вопреки всякой логике, естественным порядком, не обращая внимания на то, что в этом сочетании слов понятие, выраженное существительным „порядок“, отрицается прилагательным „естественный“, — то есть установленный природой, ибо „навести порядок“ — это значит по-своему перевернуть порядки, считающиеся „естественными“, а если уж порядок отождествляют с природой,
то человеческий порядок есть, собственно говоря, беспорядок.Я поставил своей целью познакомить читателей с жизнью гениального зачинателя беспорядка Джона Ло, придумавшего бумажные деньги, то есть совершившего поступок, который в иерархии человеческих преступлений и безумств приобрёл несравненно большее значение, чем поджог Александрийской библиотеки».
В жёлтой с чёрным гостиной наступило молчание. Мейер честно старался следить за развитием мысли автора. И не мог сосредоточиться. Секунды рассеянности, как искры, рассекали однообразное, монотонное чтение. В том, что он слышал, образовались провалы. По правде сказать, Мейер слышал достаточно для того, чтобы составить себе общее представление о прочитанном ему предисловии. Но как человек чрезвычайно щепетильный, он стыдился своей невнимательности. Он не мог позволить себе дерзости высказать суждение, не являющееся с начала до конца обоснованным. Поэтому он молчал:
— Ну как? — спросил Меркадье. — Что вы скажете?
— Да не знаю, право, — ответил Мейер. — По-моему, очень уж это пессимистично. Неужели вы так уверены, что наша жизнь не имеет никакого смысла и ничему не служит наше краткое пребывание на земле?
У губ Пьера легла складочка.
— Ну ладно, — сказал он. — Лучше сыграйте-ка мне, Мейер, рапсодию Листа… В этом вы всё-таки кое-что понимаете…
XV
Паскаль никак не мог уразуметь, почему его крёстный, хотя у него есть и замок, и фермы, и земля, оказался вдруг бедным. Однако он отражённо испытал это на себе в тот год, когда на лето в Сентвиль приехали дачники из Лиона, которым старый дворянин сдал второй этаж и гостиные нижнего этажа — лучшие комнаты, где царили воспоминания об Анне-Марии де Сентвиль, альпинистке времён Реставрации. Везде пооткрывали ставни, все парадные покои были залиты солнечным светом, но там сновали чужие люди, — в этом было что-то кощунственное. Разумеется, шкафы и столы были заперты на ключ, альбом, переплетённый в тёмно-красный бархат, — память о походе двоюродной бабки на ледники, унесли в маленькую квартирку, устроенную в башне, но всё-таки Сентвиль превратился в гостиницу. Самому господину де Сентвилю, видимо, было неловко перед внучатым племянником. Он пробормотал нечто невнятное — вот, дескать, пришлось ему на старости лет открыть постоялый двор, выколачивать из своего старого сарая деньги.
— А не хочешь ли ты принять ванну?
Предложение, на сей раз, исходило не из англомании господина де Сентвиля.
Приятно, конечно, принять ванну после ночи, проведённой в вагоне, и трёхчасового путешествия от станции по пыльной дороге, по которой лошадь тащилась шажком, с трудом одолевая бесконечный подъём в гору, — но любезность крёстного объяснялась отчасти и ассоциацией идей. Дачники, хотя ванная комната не входит в их временные владения, постоянно просят разрешения воспользоваться ванной. А так как она находится рядом со спальней господина де Сентвиля, он вынужден удаляться; он теперь совсем не чувствует себя дома.
Вот и сейчас слышно, как внизу хлюпает насос.
— Ах так, — сказал господин де Сентвиль, — дачники хотят помыться… В таком случае тебе лучше немного подождать, мой мальчик!
И, поджав губы, старик рассеянно потрепал по щёчке Жанну, которая вся взмокла в шерстяном пальтишке из шотландки в зелёную и серую клетку с оранжевой ниточкой.
Но подлинная драма происходила не из-за ванной, а из-за раздела кухни между прислугой дачников и старухой Мартой — кухаркой господина де Сентвиля. Там уж никакого притворства, кровоточащая рана. В сводчатом подвале, служившем некогда кордегардией, откуда выход был прямо в ров, окружавший замок, падение старинного дворянского рода воплощалось в образе страдающей крестьянки, которая, проклиная новые времена, прятала от захватчиков соль и боялась оставить незапертой муку.
Паскаль, однако, хорошо знал, что небольшая сумма, которую его родители давали крёстному за то, что дети проводили лето в Сентвиле, была для старика помещика подмогой. Дома родители говорили об этом за столом, но никогда Паскаль не видел тут связи с кажущейся скупостью крёстного и не думал, что тот обнищал. Теперь жизнь в Сентвиле была для него отравлена. Подумаешь, как тут будет весело, когда эти люди целое лето будут торчать перед глазами. Тем более что они распространились повсюду. В субботу являлся муж, а иногда из Лиона приезжали гости. В будни оставалась в замке дама с дочкой и с другой девочкой, подругой дочки, и, разумеется, оставалась «вся челядь», как говорила Марта. Две прислуги, не угодно ли! Кухарка и горничная. И уж зелье же эта горничная! Нос задирает! Словом, дачники расположились со всеми удобствами и ни в чём себя не стесняли. Никакого такта! Чем бы держаться скромно, стараться, чтоб о них позабыли, простили их вторжение, они вытаскивали шезлонги, вытягивались у всех на виду перед крыльцом или на террасе. На каждом шагу наталкиваешься на них.