Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пассажиры империала
Шрифт:

Коллеж святого Эльма помещался на тихой улице в частном особняке, утратившем пышный облик богатого буржуазного дома. Облупившиеся, оштукатуренные стены, щербатые карнизы, по углам дома — большие чугунные вазы, где уныло застаивалась дождевая вода, — всё это ничего не говорило о прежних владельцах особняка; вероятно, им не повезло в торговле вафлями. Только огромная веранда и парадный подъезд, красивые решётчатые ворота, теперь навсегда запертые для экипажей, свидетельствовали о несбывшихся надеждах на широкую жизнь с роскошными колясками и лошадьми, и на это же указывали просторные конюшни, превращённые коллежем в лаборатории, где старшеклассники делали опыты по химии, и в гимнастические залы. Весь этот трёхэтажный дом с высоким фундаментом принял однообразный и скучный облик учебного заведения, кроме флигелька, где ютился господин Легро, директор коллежа со всей своей семьёй, да ещё один из классных наставников. Господин Легро был низенький человек с хитрыми глазами и окладистой чёрной бородой с сильной проседью, — из-за

этой бороды он казался ещё более приземистым и посему взбивал надо лбом хохол для придания себе роста; он носил долгополый чёрный сюртук, из-под которого выглядывали помятые брюки в чёрную и серую полоску, пристежные манжеты, постоянно вылезавшие из рукавов, крахмальный воротничок с отогнутыми уголками и широкий чёрный галстук.

В год первого своего причастия Паскаль был в шестом классе 3 и только тогда начал по-настоящему изучать латынь. В седьмом классе им после пасхи уже преподали начатки латинской грамматики, но это в счёт не шло — от последней четверти учебного года у них осталось какое-то странное, смутное впечатление, китайские иероглифы и те озадачили бы их не больше. Мальчики с отчаянием смотрели на страницы учебника, где выстроились страшные таблицы спряжений латинских глаголов, ничего не понимали, всё путали и, как попугаи, бормотали латинские слова. Затем настало лето и прошло, словно долгий волшебный сон. А когда вернулись в школу, то неизвестно как и почему, всё стало ясным или почти ясным. Между седьмым и шестым классом пролегла резкая грань, точно мальчики стали вдруг зрелыми мужами. О, тайны латинских склонений, аблатива абсолютуса! Подростки в тесных курточках, больно натиравших шею жёсткими воротниками, в толстых чёрных чулках, в люстриновых нарукавниках, надетых в защиту от чернильных пятен, сорванцы, тайком кромсавшие перочинным ножиком многострадальную крышку своей парты, вдруг подходят к серьёзным вопросам жизни, правда, весьма удивительным, окольным путём — через знакомство с древними, мёртвыми языками. Turba ruit 4 или ruunt… Как ни странно это может показаться, а латынь отвратила Паскаля от религии, которой он начал было увлекаться. Он вообразил себя язычником. Теперь ему хотелось читать Вергилия. А на душе у него всё-таки было не совсем спокойно: как же язычником идти к первому причастию? Может, лучше было бы выждать, когда на него снизойдёт небесная благодать, а уж потом склонять себе вовсю urbs 5 и manus 6.

Класс Паскаля помещался на втором этаже в довольно большой комнате, окна которой выходили во двор. Она всё ещё не утратила характера гостиной, приспособленной для школьных занятий, — в ней сохранились красивые, светлые, хотя и запачканные панели, сохранился камин серого мрамора, на котором теперь лежали словари, предоставлявшиеся в распоряжение учеников; картину портила только переносная печь, поставленная перед камином; сохранилась высокая застеклённая дверь, выходившая на парадное крыльцо, и вторая застеклённая дверь, соединявшая класс с бывшей оранжереей, где теперь обучались английскому языку и математике. Но паркет больше не натирался и был теперь серый, как пыль; парты стояли по три в ряд, справа и слева от прохода, оставленного в середине класса. Последний ряд срезан — мешает камин, так что всего стоит их двадцать восемь. У парт все крышки чёрные и покрытые лаком, а там, где краска слезла, видно некрашеное дерево. Пахнет чернилами и изгрызанными вставочками для перьев. Света очень мало, — кажется, что круглый год идёт дождь за стёклами удивительно узких окон. Над кафедрой, за которой чахнет преждевременно облысевший классный наставник, — чёрная доска, и на ней почему-то осталась нестёртая фраза: Der Reisende, der in Breslau umsteigen soll, kann in der Bahnhofsbuchhandlung eine Zeitung kaufen 7.

Над камином висит зеркало в рамке из мелких зеркальных шариков.

Внезапно дребезжит звонок. Поднимается со своего места бледный наставник в узком сюртуке, унылый, как пасмурный день; за партами торопливо собирают учебники; падает карандаш, сломалось перо, брызнув во все стороны чернилами. Толкая друг друга, ученики встают из-за парт. Двадцать пять разношёрстных мальчишек, взлохмаченных от усердных занятий, скрестив руки на груди, хором бормочут: «Богородица, дева радуйся, благодатная Мария, господь с тобою…»

К счастью для детей, всё для них ново, даже зубрёжка в поте лица. А то как они могли бы вынести всё это? Школа, в общем, самая обыкновенная, такая же, как все. Не назовёшь её детской каторгой, какую часто описывают в романах. Но всё в ней противно, как гнилые картофельные очистки. Всё здесь утопает во лжи, обо всём даётся фальсифицированное представление. О религии я не говорю: она тут просто вывеска, оправдывающая существование этого заведения, — вроде того, как вывешивают трёхцветный флаг у дверей портомойни. Дело даже не в религии, а в том, что всё, именуемое здесь добром и красотой, ничему реальному в жизни не соответствует. Это несоответствие, можно сказать, — основной принцип здешнего воспитания. На свете существует зло, но здесь о нём не говорят. Или уж объявляют страшнейшим злом гримасы при ответах учителю, наушничество, списывание у соседа… Как будто ни у кого из этих прилежных и скрытных юнцов нет ни отца, ни матери, как будто не случается

им, возвращаясь к вечеру домой, видеть на улице предместья поножовщину и слышать площадную ругань, заглядывать в газеты, подробно расписывающие убийства и любовные истории, — но недаром же господин Легро, преподававший в пятом классе латынь, говорил:

— Felix, — гм-гм, — Felix qui potuit (вы понимаете?) potuit rerum… (Господин Леве, перестаньте болтать с соседом) …rerum cognoscere causas 8.

Лучшим другом Паскаля стал Иоахим Леве-Дюгесклен. Он был старше Паскаля на год и взял его под своё покровительство. По женской линии он являлся потомком знаменитого коннетабля, и дед маленького Иоахима выхлопотал себе дозволение носить двойную фамилию: Леве-Дюгесклен. Мальчик считался в школе примерным учеником, одним из первых — если не по успехам, то по поведению. И летом и зимой он ходил с голыми икрами, в коротких штанах, стянутых под коленом резинкой, в серой фланелевой блузе, заламывал каскетку на затылок, имел такой решительный и весёлый вид, что казался красивым, хотя по чертам лица, уже взрослым, вполне определившимся и очень мужественным, он мог показаться даже безобразным, не будь в нём какого-то обаяния.

Юный Леве на всё смотрел с такой же точки зрения, как и старик Сентвиль. После уроков приятели любили пошататься по улицам, а потом садились на велосипеды и нажимали вовсю на педали, чтобы дома не влетело за опоздание. Беседа шла обычно и о книгах и о множестве других предметов, в которых ничего не понимал бородатый толстяк Легро. Насчёт Легро у них было полное единомыслие. Помахать под подбородком рукой с растопыренными пальцами означало на их условном языке: «Легро идёт!» или: «Нудища какая!» или: «Чепуха несусветная!» Но во многом другом между Леве и Меркадье были политические разногласия.

Конечно, в одиннадцать лет у Паскаля не было настоящих политических взглядов. Но они постепенно определялись, — по принципу противоположности. То или иное невысказанное мнение, складывавшееся у него в то время как он слушал бесконечные монологи своего деда, вполне естественно вырывалось у него в беседах с Иоахимом, у которого во всём сказывалось влияние семьи: юный Леве-Дюгесклен страшно гордился своим предком и был полон обиды, что ему, Леве-Дюгесклену, не предоставлена особо значительная роль в свете, хотя он потомок человека, ради которого работали чуть ли не все женщины в стране, чтобы собрать денег и выкупить его из плена. Именно в этих разговорах с Иоахимом Леве Паскаль начал осознавать себя республиканцем.

Одетые оба в пелерины, они шли по улицам, оба подталкивали свои велосипеды, у обоих книжки были привязаны к раме велосипеда. Услышав обрывки их разговора какой-нибудь прохожий с удивлением оборачивался. Приятели краснели и принимались говорить об игре в шарики. Леве играл бесподобно и выигрывал у Паскаля все его агатовые шарики. Однако он возвращал шарики Паскалю, обменивая свой выигрыш на стихи. Ведь Паскаль сочинял стихи. Листочки с его «поэмами» Леве заботливо прятал в общую тетрадь, вернее, в корки от общей тетради, где у него хранилось немало ценных произведений; в частности, вырезки газетных статей о Панаме и о деле Дрейфуса. Дело Дрейфуса, Панама… Паскаль совсем тут запутался. Он был ещё маленьким, когда всё это началось. Леве не трудно было заткнуть ему рот, как только речь заходила об этих событиях. Впрочем, если б даже Дрейфус действительно оказался изменником, это ещё нисколько не доказывало, что наша Республика плоха. Но разве Паскаль не признался однажды, что собственный его отец, Пьер Меркадье, стал жертвой надувательства со стороны Республики, которая гарантировала прибыли Панамы.

Стихи у Паскаля были по большей части любовные. Например, «Песнь Леандра», в которой он воспевает Геро. Или письмо Джульетты, где она приносит возлюбленному извинение в том, что не могла прийти к нему на свиданье, так как у её родителей были гости… Чуть не в каждой строке были поцелуи, объятия, наивные признания и опасения, нежные зори и розы. Леве, полагавший, что у него самого гораздо больше житейского опыта, чем у его младшего товарища, смотрел на поэта с восторгом и говорил: «Где ты всё это выкапываешь? Ей богу, можно подумать, что ты всё это испытал…» Леве был влюблён в одну из своих многочисленных кузин, с которой мог видеться только на рождество и на пасху.

Зимние дни коротки, но какими долгими казались обоим приятелям часы ожидания вожделенной свободы, когда они вместе курили тайком первые свои папироски и, указывая на кассиршу бакалейной лавки Сале, шептали друг другу: «Красивая бабёнка, правда?» Уроки, молитвы, занятия в классе на втором этаже, занятия по химии или по английскому в бывшей оранжерее, опять молитва… И так с утра до ночи, изо дня в день. Утром перемены между уроками такие маленькие, что не успеешь даже как следует поразмяться. После них ещё тяжелее были неподвижность, вынужденное молчание, бремя головоломных задачек и немецких диктовок. Паскаль не учил греческий и от этого чувствовал себя униженным перед Леве. Труднее и скучнее всего было между тремя и четырьмя часами дня. Особенно зимой, — в это время уже начинало темнеть, а света не зажигали, и на всех нападала сонливость, того и гляди захрапишь. В маленьких помещениях всегда было слишком жарко, а в больших, — например в рекреационном зале, — слишком холодно. Как все ждали звонка на большую перемену, — двадцатиминутную перемену, начинавшуюся в четыре часа! Мурашки бегали по коже от нетерпения.

Поделиться с друзьями: