Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Денис Алексеич, голубчик вы мой, — шептала она в каком-то трансе, — да что ж это… да вы же бог… И сами того не знаете… Правда! Я точно на двести лет моложе…

Бурский фыркнул, и Камышина тотчас взвилась:

— Что вы нашли в этом смешного?

— Ничего, — сказал Бурский, — произвожу подсчеты.

— Коли вы меня не поняли, мне вас жаль, — сказала Камышина.

Эти слова прозвучали бы театрально, если бы одновременно на ее глазах не выступили слезы.

— Мария Викторовна, — сказала я, — успокойтесь, когда вы ближе узнаете Александра Евгеньевича, вы поймете, что нет причин обижаться.

— Вот именно, — сказал Бурский, — у нас все впереди.

Камышина пожала плечами. Заговорил

Фрадкин. Он начал объяснять то, что мы видели, причем объяснять удивительно подробно, я бы даже сказала — дотошно. Как всегда, его захлестывал энтузиазм, высоким градусом своих переживаний он напоминал Камышину, но если та ограничивалась невнятными междометиями и загадочными всхлипами, то у Фрадкина всегда была наготове средних размеров диссертация, которую он спешил обнародовать. Многоречивость его была утомительна, и я иногда удивлялась терпению Дениса. Но Мария Викторовна терпением не отличалась, Фрадкин был ей противопоказан; во время его монологов она с досадой закрывала глаза, прикладывала длинные худые пальцы ко лбу и морщилась, как от головной боли. Фрадкин был славный человек, но его всегда было слишком много.

Как я понимаю, присутствие представителя прессы подействовало на него тонизирующе, и он вознамерился заранее отвести от спектакля возможные претензии. Смысл его речи сводился к тому, что замысел Дениса имеет значение не только познавательное, но важное и для наших дней, ибо странничество было не только бегством, не только отторжением от среды, но и своеобразным поиском правды. Мысль эта отдаленно напоминала то, о чем говорил Багров, с той разницей, что Фрадкин подчеркивал более нравственный, нежели теологический, характер этих исканий.

— Виноват, — прервал Бурский этот поток, — талантливость Дениса Алексеевича и того, что мы увидели, не нуждаются в доказательствах, но если позволят мои тезки Александра Георгиевна и Александр Михайлович, я бы все же подумал над этой посылкой, в особенности если речь идет о современном звучании. Проблема эта не так проста, как может показаться. Некогда странник был правдолюбцем, искателем истины, личностью, выломившейся из заземленной среды, согласен. Нынче перекати-поле почти типичная фигура, она имеет скорее множественное, чем единичное значение, вопрос миграции поистине стал вопросом вопросов. Сегодняшний искатель правды мужественно держится за пядь родной земли, горестно глядя на заколоченные избы. Я мало теоретизирую, но много езжу. Примите мои слова как вздох эмпирика, не более того.

— Вы правы, должно быть, — сказал Денис, — я ведь думаю о том не меньше. У всякого времени свои болевые точки. Говоря о странниках, я не хочу ни поднять их в ваших глазах, ни уронить. Я хочу понять, что срывало их с мест, что за люди, которым всегда неймется.

— Что за гвоздь у них в стуле? — рассмеялся Бурский.

— Вот-вот, — кивнул Денис, — что за гвоздь в душе? Это то, что звали раньше томлением духа. Но что оно означает, в конце концов? Если они хороши, то чем хороши? Если плохи, чем плохи? Перекати-поле, вы говорите, — это верно. Куда же катится это поле?

— Вот именно, — пробормотал Бурский, — куда катится поле?

Нас слушали артисты, их было несколько человек, самых близких, тех, кто последовал за Денисом, уйдя из театра, — Слава Прибегин, долговязый, с длинным конским лицом, с фанатичными неистовыми глазами цвета каленого каштана; Николай Гуляев, невысокий, крепенький, молчаливый, неизменно думающий свою неведомую думу, и Максим Рубашевский — веселый, бесшабашный человечина с льняными кудрями, с широкой, никогда не оставлявшей его улыбкой, общий любимец, ночной гитарист. Несколько поодаль сидела Наташа Круглова. В который раз меня поразило ее выражение — как всегда, молитвенно устремленный на Дениса взор, как всегда, в нем волнение и тревога,

ей страшно, что ее бога обидят, и вместе с тем есть в этих очах что-то далекое, отрешенное, не принадлежащее этой минуте. Вся она, бесплотная, бледная, почти белая, без красок в лице, тоненький, чуть живой стебелек, занесенный невесть откуда ветром.

Камышина подошла к Денису и поцеловала его в лоб.

— Я буду звонить Серафиму Сергеевичу, — сказала она, комкая в руке платок, — храни вас небо.

Серафимом Сергеевичем звали Ростиславлева.

Бурский чуть слышно хмыкнул. Такие проявления чувств всегда казались ему искусственными. Между тем Камышина была вполне искренна. В высшей степени странное существо! Безусловно даровитая, с легко воспламеняющимся умом, но сколько экзальтации, граничившей почти с истерией, сколько лютости и нетерпимости к людям, думавшим несходно или попросту ей немилым, — она не давала себе труда хотя бы держать себя в руках. И какая растрата нервной силы — казалось, под смертельным напряжением дрожат обнаженные провода.

— Кстати, ангел мой, — она вдруг повернулась к Наташе, — почему вы говорите «бранный плат»? Что в нем военного? Я не поняла.

Фрадкин даже не дал Наташе разомкнуть ее бескровные уста.

— «Браный» через одно «н», Мария Викторовна, — начал он объяснять, по обыкновению, сильно жестикулируя, — это значит узорчатый, понимаете какая штука? Могу вас заверить, это было удивительное искусство; об узоре как таковом можно было бы написать книгу. Вы даже не можете себе представить, какой виртуозности достигало рукоделье! Вы ничего не слышали о берчатых занавесях? Это что-то особенное! Редчайшее! Льняная узорчатая ткань! Понимаете какая штука?!

На лице Камышиной было столько страдания, что мне стало даже жаль ее. Мало того, что она не переносила Александра Михайловича — по-моему, он внушал ей почти физиологическую антипатию, — слушать от него объяснения, допустить, чтобы о н растолковывал ей значение незнакомого слова, которое она опрометчиво приняла за хорошо известное, было свыше ее сил. Все без исключения видели ее терзания, только один простодушный Фрадкин ничегошеньки не замечал.

— Ну, довольно, — не выдержала Камышина, — я устала от ваших диссертаций.

Фрадкин громко расхохотался, ее слова почему-то его рассмешили.

Стали прощаться. Бурский пожелал всего лучшего актерам, пожал руку Денису и Фрадкину, Камышину он неожиданно поцеловал в лоб, явно пародируя лобзанье, которым она только что наградила Дениса. От неожиданности Мария Викторовна на короткий срок потеряла дар речи, за это время мы с Бурским вышли на улицу.

— Что это вам вздумалось? — спросила я его.

— Я решил, что здесь так принято, — отозвался мой спутник. — Все прикладываются к челу друг друга. А вообще — занятный экземпляр эта дева Мария. Я думал, съест она бедного Фрадкина. Любопытно было бы ее приручить.

— За чем же дело стало? — усмехнулась я.

— Нет уж, увольте, — поморщился Бурский.

Помолчав, он сказал озабоченно:

— Талантливый зверь ваш приятель, хотел бы я знать, куда его понесет…

— Что вы имеете в виду? — я не поняла его мысли.

Но Бурский уже улыбался.

— А вы, значит, нотр дам де «Родничок»? Или только муза артиста? Помните картину Анри Руссо?

— «Муза, вдохновляющая поэта», — поправила я его.

Разумеется, я помнила это восхитительное произведение. Да и как забыть эту дивную парочку? Он — малый лет сорока пяти, в длинном черном сюртуке, темноволосый, с короткой стрижкой, со смуглым, продолговатым лицом, исполненным самоуважения и плохо скрытой ущемленности одновременно. Она — восторженная пожилая гусыня в легких одеждах, круглолицая, пухлощекая, с экзальтированной улыбкой на устах. Нет, пусть мы были моложе, меня не прельщала такая роль.

Поделиться с друзьями: