Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ганина я ждала к четырем, но он пришел поздно, в начале восьмого, непохожий сам на себя. Я еще не видела его таким раздраженным, он был человеком отменной выдержки, не демонстрировавшим свои настроения. А в тот день он не слишком заботился, какое впечатление производит.

— Дайте, Сашенька, чего-нибудь пожевать, — сказал он, едва со мной поздоровавшись, — я лязгаю зубами, как сорок тысяч волков.

Я провела его в нашу кухню и поспешно соорудила ужин. Потом села за стол и с непонятным вниманием стала наблюдать, как он ест. Он так непосредственно утолял голод, что на него приятно было смотреть. Его немолодое мальчишеское лицо живо отражало удовлетворение.

Дела Дениса оказались плохи. Он никому не угодил «Аввакумом». В зале собрались несхожие люди, но каждый предъявил ему счет.

Ганин живо нарисовал картину томительного обсуждения, состоявшегося в кабинете Дениса после того, как завершился спектакль,

тянувшийся три с половиной часа. Никто не хотел начинать первым. Все сосредоточенно смотрели на стены, испещренные надписями почетных гостей. Денис нервно рисовал завитушки на длинном и узком листе бумаги. Ему всегда нарезали ее таким образом. Подходили один за другим разгримировавшиеся артисты, в комнате становилось тесно и душно. Наконец кто-то начал, а там уж пошло…

Представители науки, по ощущению Ганина, были изрядно смущены. Один профессор так и сказал, что личность героя остается неясной. Что явилось причиной его подвижничества? Каково отношение театра к расколу? В чем правда опального протопопа? Зритель может этого не понять. Настойчиво подчеркивается гордость Аввакума. Это очень сложный вопрос. Известно, что он своей гордости боялся. Да иначе не могло и быть. В ней всегда угроза греховности. Надо сказать, что в нескольких случаях постановщик вольно обращается с хронологией. Вообще в композиции спектакля ощущается фрагментарность.

Евсеев сказал, что эти претензии ученого коллеги не случайны. Они следствие того, что Аввакум оторван от своей почвы, он не выражает никого, кроме себя самого.

Камышина, по словам Ганина, так волновалась, что на нее было жалко смотреть. Она сказала, что видит много талантливого, например, исполнение роли Марковны Натальей Кругловой. (Ганин подтвердил — скороговоркой, и я мысленно отметила его деликатность, — что Круглова играет истово, с какой-то пугающей самоотдачей, кажется, еще минута — и она на сцене испустит дух.) Но ее, Камышину, огорчила аморфность, то, что профессор назвал фрагментарностью. Много сцен (спектакль непомерно длинен), но они не спрессованы единым стержнем. Масса блесток бесспорного дарования, но нет руководящей идеи. Протопоп, в конце концов, неопределим, он иной в каждой новой сцене, поэтому суть его ухватить трудно. В сценах своих бесед — он деспот; когда оплакивает трех исповедниц — почти средневековый трувер. Человеческое существо многогранно, но в нем есть главное, тем более когда речь идет о такой несгибаемой натуре.

Все присутствующие с большим интересом ждали, как выскажется Лукичев, человек чрезвычайно авторитетный, от суждения которого немало зависело. Он был хмур и сказал, что спектакль недодуман. И идейный и эмоциональный центр — отношения Аввакума с воеводой Пашковым — отношения странные, в чем-то болезненные. «Ваш Аввакум, — сказал он Денису, сам хочет понять, кто кого мучит — Пашков ли его, он ли сам Пашкова. В конце концов, они чуть ли не привязались друг к другу. Что это?» Не хочет ли Денис сказать, что вражда связывает почти как дружба? Вполне экзистенциалистский подход. Почему отстаивание своей позиции приводит к бессмысленной жестокости? Ведь протопопу даже смерть симпатичного ему Еремея желаннее, чем его спасение, лишь бы свою правоту доказать. Какой вывод из этого можно сделать? Борьба с Никоном — борьба двух властолюбцев. Один домогается реальной власти, другой хочет власти духовной, но оба одержимы этим демоном. Зритель будет повергнут в недоумение — кому сочувствовать и чему сочувствовать? Очевидно, Аввакуму. Ибо он — протестант. Но перед нами протестантство во имя самого протестантства. Ибо не ясен социальный фон, социальный пафос раскола. Непонятно, что он религиозный наряд социального бунта, а с другой стороны, смазана его ретроградная сущность, в конце концов приведшая к бегству от жизни.

Вскоре после своего выступления Лукичев ушел, а слово взял молчавший до поры Ростиславлев. Он сказал, что дело предыдущего оратора сказать о смутности социального фона, ему же хочется допытаться, кто таков представленный протопоп? Он не вполне согласен с Камышиной, что у Мостова нет главной идеи. Главная идея, пожалуй, есть. Она в том, что Аввакум — один против всех, что он истово отстаивает свою независимость, и в этом смысле слова Лукичева о протесте ради протеста имеют некое основание, если, конечно, не считать личную суверенность конечной точкой человеческого развития. Коли Мостов такого мнения, они с Ростиславлевым не сойдутся. Ибо Аввакум был выразителем народных страстей и настроений независимо от той оценки, которую им можно дать с вершин двадцатого столетия. Вот почему правомерен вопрос: на какой почве все происходит? В чем отличие этого борца от Кампанеллы? Или от Савонаролы? В чем виден его национальный характер? Что питает его непреклонность? Ведь не упрямство же, не своенравие. Мостов хочет объять необъятное

и упускает основное. Ему мало того, что Аввакум героичен, он хочет показать, что он и суетен, и тщеславен, и женолюбив. Его отношения с Феодосьей, или, во всяком случае, отношение к Феодосье, выглядят безусловно двусмысленно, в них ощущается вполне явственный эротический интерес. Все эти смутности и неясности имеют более чем ясную цель: лишить героическое ореола. Такая практика не нова, считается, что светотени делают героя человечным и приближают его к повседневной жизни, показывают, что необыкновенное доступно решительно всем и каждому. Он, Ростиславлев, убежден, что эта исходная позиция более чем неплодотворна и противоречит народной традиции, по которой герой — существо необычное, богатырское духом и плотью. Поэтому обращение театра к фигуре протопопа Аввакума может быть оправдано лишь в одном случае: не исследованием раскола, имеющего интерес исторический, даже не анализом его социального фона, пусть извинит его уважаемый Лукичев, а исключительно утверждением героического характера непреклонного русского человека, отстаивавшего свою самобытность так, как он ее понимал. Теперь, когда спектакль поставлен, он, Ростиславлев, лишний раз с огромной горечью убеждается, как был он прав в оценке «Странников», когда восстал против общего хора, что потребовало даже известного мужества. Там в зародыше были все те ошибки, которые обусловили сегодняшнее поражение, — подозрительность к прочности, укорененности, к неколебимости своего места в жизни и в необъяснимой симпатии руководителя театра к мятущимся, полным противоречий, лишенным вечных твердынь натурам. Когда эти пристрастия пришли в соприкосновение с негнущимся характером богатыря, обвал оказался неизбежным.

Голоса в защиту были несмелыми. То ли все безмерно устали, — затянувшееся зрелище, затянувшийся разговор, — то ли крах вчерашнего победителя рождает тайное удовлетворение (Ганин, например, был уверен, что шумный успех первых спектаклей, несомненно, имел обратную сторону), то ли, наконец, авторитеты подавили доброжелателей; так или иначе, по существу никто из выступивших их не оспорил. Кроме Фрадкина, разумеется.

О своем собственном выступлении Ганин рассказал очень уж скупо. Положение его было не из легких: в глазах критиков-профессионалов он был, в конце концов, лишь композитором, добрым знакомым постановщика.

Все же он сказал о праве художника рассматривать всякий характер в движении, и тем более героический. Ибо что же такое героизм как не постоянное преодоление? Видимо, не все получилось, похоже, Мостов пожелал пренебречь ограничителями, которые предъявляет театр, и природа зрелища, небеспредельная в своих возможностях, взбунтовалась. Во всяком случае, он, Ганин, считает, что режиссер сам поймет, что нужно сделать. Тут Ростиславлев саркастически хмыкнул.

Актеры подавленно молчали. Молчал Гуляев, игравший Аввакума, Рубашевский — Пашков и Прибегин — Никон.

Денис глухо сказал, что всем благодарен. Он понимает, сколько сил отняло у пришедших это испытание. Он все обдумает и примет решение. Еще раз — спасибо. Всего хорошего.

Начали медленно расходиться. У всех были напряженные лица, точно в комнате оставался покойник, покинувший свет не без участия тех, кто нынче пришел с ним проститься. Выталкивали в застоявшийся воздух ничего не значащие словечки, похожие на гладкие камешки, отшлифованные водой.

И вдруг сорвалась Наташа Круглова. Она истерически закричала.

Как известно, на панихиде даже вдовы сдерживают рыданья. Существует заведенный порядок, и что бы мы делали, если бы он не регламентировал наши действия? От нашей откровенности мир давно бы взорвался. Все должны соблюдать протокол, предписывающий правила поведения. Вы пишете своему супостату, но начинаете неизменно: «Уважаемый Иван Иванович». Таким образом, страсти заключены в благопристойную упаковку, к тому же достаточно огнеупорную. Эта предусмотрительность общества помогает ему совершать обороты вокруг своей собственной оси.

Но этот стебелек на ветру существовал по своим законам. Она видела, что на ее бога подняли руку, что ему худо, и разве она могла смолчать? Но чем она могла возразить этим холодным специалистам? Такой же холодной аргументацией? Неизвестными фактами? Новым взглядом? Ничего этого у нее не было. Была только вера в своего идола, который выше своих гонителей и лучше их знает, в чем правда.

Из всех ее лихорадочных выкриков только это и можно было понять. Она кричала, что никто не смеет убить родившееся дитя, что это жестоко, несправедливо, что этот день будет черным днем в биографии каждого, кто участвовал в казни или хотя бы при ней присутствовал. Все не знали, куда девать глаза, а она, понимая, что вместо помощи окончательно портит дело, уже не могла остановиться. В самый патетический миг ей стало плохо, и Ганину показалось, что Наташа потеряла сознание. Камышина ее увела.

Поделиться с друзьями: