Странник
Шрифт:
Весь гнев, все угрозы и обличения неслись мимо цели. «На-вось тебе столовые, долгие и безконечные пироги и меды сладкие, и водка процеженая, с зеленым вином! А есть ли под тобою, Максимилиян, перина пуховая и возглавие?.. а подтирают ли гузно то у тебя?.. Бедный, бедный, безумное царишко! Что ты над собою сделал!»
Все это производило смутное впечатление. Разумеется, само действо было навеяно историческими ассоциациями. Вполне вероятно, в отношениях царя с сыном Адольфом как-то странно, кривозеркально, отразилась история Петра и Алексея, возможно, потому и спешил на помощь несчастному царевичу исполинский рыцарь — римский посол (в народе немало говорилось о связях наследника с Римом), быть может, тут возник даже какой-то отзвук сыноубийства,
Денис уж очень твердо помнил, что он ставит народную драму. Это, разумеется, так и было, и безвестные создатели наверняка трепетно относились к кровавым событиям, о которых поведали. Но у времени свои линзы, сквозь которые оно смотрит и видит. Денис вознамерился дать бой иронии, он решил показать, насколько наивность и чистосердечие глубже и плодоносней, но для этого генерального сражения он выбрал не самую подходящую территорию.
В этой драме слишком все смешалось. Царь Максимилиан, язычник, поклоняющийся «кумирическим богам», его сын с чужеземным именем Адольф, готовый умереть за «православную веру», в чем его поддерживает исполинский римский посол. Речи Аники-воина, звучащие вполне пародийно («Этого до сей поры не бывало и быть никогда не может»), и неожиданный «жестокий романс» Адольфа («Я в темницу удаляюсь от прекрасных здешних мест»). Возвышенный монолог Брамбеуса, в котором чувство соседствует с декламацией, и хитроватое придуривание кузнеца, и извечная мудрость гробокопателя, мудрость от повседневных встреч с беспощадной гостьей. Столько следов, столько напластований! От жизни и литературы, от сказки и обихода. Все это требовало другого взгляда, другого тона. Хотелось больше остроты, больше озорства. Даже в открытом переживании, даже в появлении смерти, выносящей свой приговор, должно было дышать простодушие балагана.
Это не значит, что в спектакле вовсе не было удач. Не знаю, согласитесь ли вы со мной, но мне кажется, что и у Гуляева — царя и у Прибегина — Адольфа были счастливые мгновения. Особенно запомнился Рубашевский в маленькой роли кузнеца. Это был как бы эскиз, первый подступ к Ивану-Емеле, которого ему вскоре предстояло играть.
Но выигрыши, если так можно выразиться, носили тактический характер. Стратегически Денис этот бой проиграл, и исход его был предопределен еще до начала. Денис не отошел от «Аввакума», не освободился от него, он все мечтал что-то спасти, перелить в другой сосуд, произнести непрозвучавшее.
Что же до юмора, то, безусловно, он был к нему не расположен. Во всяком случае, в ту пору. Среди его записей, относящихся к периоду работы над «Максимилианом», я нашла и такую: «Деспоты могут обеспечить порядок, но чувства юмора они лишены. Юмор — свойство демократическое».
Эта запись симптоматична, не правда ли? Такое своеобразное алиби. Денис точно предваряет обвинения, которые он явно предчувствовал.
Деспоты редко обладают юмором — Иван Грозный и Генрих Восьмой весьма сомнительные исключения, — но быть п р е д м е т о м ю м о р а они вполне могут. И кто мешал самому режиссеру олицетворять демократическое начало, о котором он пишет?
Но юмор, который Денис высоко ценил, не был самой сильной его стороной. Думаю, что втайне он его опасался, ему казалось, что веселье делает все более плоским, — выше я уже говорила о том, что он пребывал в состоянии полемики с иронией. И если он, не без влияния Ростиславлева, сомневался в правомерности «доброго смеха», то «злой смех» — чем дальше, тем явственней — оказывался для него не бичом, не издевкой, не ударом под дых (как для Серафима Сергеевича), это был вырвавшийся у мучимого стон. Глум палача вызывал глум жертвы.
В бумагах Дениса я наткнулась на запись, сделанную вскоре после премьеры: «Здесь ничего не прощают». Ясно, что Денис имел в виду театр, вечное ристалище, где неудаче нет снисхождения. Впрочем, где ее прощают? Другое дело,
что на этих подмостках ты распинаешь себя под огнями прожекторов и тысячами глаз, что каждый неловкий шаг — на виду.Мало где благодарят за былые заслуги, но в искусстве прошлые достижения становятся, как это ни странно, дополнительным аргументом в списке обвинений, — они как бы свидетельствуют о коротком дыхании, об ограниченных возможностях, об исчерпанности.
Жажда новых имен поистине неутолима, и в избавлении от привычных, тех, что на слуху, есть некое острое удовольствие. Будто сбрасываешь старую одежку и начинаешь новую жизнь. И будто мстишь за недавнее подчинение.
Все это неудивительно. Изумляет, как быстро прошел Денис путь от дебютанта до столичной знаменитости, уже успевшей несколько примелькаться. Безусловно, он был обязан этим тому, что стал не только явлением искусства, но и точкой пересечения общественных страстей. Это обстоятельство и катализировало и ускорило естественный процесс. Я уже писала, что Ростиславлев и его адепты много этому поспособствовали.
Но что же дальше? Разбирая заметки Дениса, я вижу, как он метался. Очень долго он всерьез думал о Грозном — пристрастие царя к лицедейству серьезно его занимало. То и дело он возвращался к его шутовству, к участию в игрищах, к издевательским проделкам и письмам. Мысленно он уже ставил охальное венчание Симеона Бекбулатовича на царство, приемы литовских послов и крымских гонцов, однако в конце концов отказался от этого замысла.
Думал и об «Оживших картинках». Ему хотелось развернуть перед зрителем целую вереницу лубочных героев — и Фому, и Ерему, и Парамошку. И мужика Пашку с братом Ермишкой. Закружить этот бесшабашный хоровод то в шуме гуляний, в мелькании лиц, в сумятице красок и звуков, то в трактире, то в банном пару. Он хотел обрушить на зал неунывающую, срамную, озорующую Русь, выворачивающую наизнанку освященный уклад.
В этой связи он часто задумывался о раешнике. Он видел в нем прежде всего его театральную природу. Рифма разрушала будни, преображала привычное, а что такое театр, как не преображение? (Как видите, к понятию преображения Денис возвращался неизменно — здесь вам есть над чем поразмыслить.)
Однако и старые лубки не ожили, не стали спектаклем. Лишь некоторые персонажи из них, как это уже бывало у Дениса, вошли в его новую работу, которая завладела им без остатка. Денис начал ставить «Дураков».
Я погрешила бы против истины, если б сказала, что эта работа была для меня совсем неожиданной. Однажды Денис обронил невзначай, что эта тема его задевает. Я рассмеялась и ответила, что это делает честь его чутью — такая работа обречена на успех. Он спросил, почему я так думаю. Я сказала, что уже потому, что это будет смешно и весело, главное же, что этот спектакль ответит ожиданиям публики. Между тем, при всем интересе к сюрпризам, зрительный зал ничто так не ценит, как соответствие своим представлениям. Во-первых, подобное подтверждение возвышает его в своих глазах; во-вторых, учитывает его подсознательную потребность оградить свой душевный комфорт. Всякий пересмотр дается трудно, а в этой теме он вряд ли возможен.
— Ты в этом убеждена? — усмехнулся Денис.
Я объяснила свою мысль. Я сказала ему, что если дурак стал одним из любимых народных героев, то относительность этого ярлыка очевидна. Ясно, что речь идет о личине, за которой скрывается весельчак и умник. Я попыталась, так сказать, исторически представить зарождение образа. Обстоятельства заставляли вертеться, чтобы устоять на ногах, и тут обличье этакого простофили было как нельзя более кстати. Совсем неглупая игра с жизнью, которая почти всегда была враждебна. Добровольный дурачок как бы внушал ей, что он мишень, не заслуживающая внимания, воробей, на которого, безусловно, смысла нет тратить ядра. Он понял, что среде важней обломать гордого, сильного, неуступчивого, что лишь от такой победы она испытывает удовлетворение, и вот он обманывал ее видимой доверчивостью и открытостью, покорной готовностью к любой беде.