Странник
Шрифт:
Я не могла не отдать должного проницательности Бориса Петровича, но видела я и то, что он стал не похож сам на себя. Он был склонен к некоторой мизантропии, но выражалась она обычно в чуть подчеркнутой флегматичности, от чего и выглядела вполне благодушной. С недавних же пор в ней зазвучала самая неприкрытая желчь, которая сильно меня тревожила.
— Борис, — торжественно сказал Бурский, — ты созрел для философской музыки.
— Философская музыка очень часто — холодная музыка, — буркнул Ганин.
Безусловно, он был не в духе, но эту реплику, странную в устах композитора, я слышала от него не в первый раз. «Если вы не рассчитываете на
Я думаю, все эти суждения свидетельствовали только о том, что в своей работе Ганин встретился с неожиданными испытаниями и очень трудно с ними справлялся. Всем нам приходится менять шкуру, когда она ветшает и больше не греет, — возможно, не один раз за жизнь, — что ж говорить о творческих людях? И если мы чувствуем свою отжитость лишь в старости, то они сплошь и рядом — в цвете сил. Ужасно, когда твое дитя негаданно не встречает отзвука, никакая мука не сравнится с этой. Ужасно почувствовать свое одиночество в жизни сменивших тебя поколений. И все-таки не нужно сдаваться. Тому же Ганину еще предстояли новые радостные дни.
Как вы понимаете, отец не был согласен с такими крайностями. Холодная музыка? Он-то знал, что в «музыке мысли» может жить мощный лирический заряд. «Мысль — это оформившееся чувство», — говорил он часто.
Но, охотно вступавший в полемику и по-своему даже ее любивший, сегодня он от нее уклонился.
— Как знать, — он покачал головой и больше не произнес ни слова.
И снова колючая железка будто прошлась по моей груди. «Слабеет», — вздохнула я про себя.
Зато Ольга Павловна, не в пример, была даже активней обычного.
— Все имеет свои причины, — сказала она весьма назидательно. — Дело, в конце концов, не в злой воле Гуляева и присных, Денис Алексеевич был нетерпим к чужому мнению. Не раз люди самые доброжелательные, в том числе и я, с ним щедро делились впечатлениями о его работе. Право же, стоило прислушаться! Но на художника порой нападает необъяснимая глухота. Разумеется, он должен быть самостоятельным, но самонадеянность — совсем другое.
Она еще долго говорила, а я думала не без некоторой брюзгливости, что умные люди чем больше стареют, тем молчаливей, а те, кто умом не обременен, заболевают недержанием речи.
Похоже, и Ганина допекло. И, в отличие от меня, он не сумел скрыть раздражения.
— Мнений много, — сказал он резко, — а решение, которое принимают, одно. Ах, беда мне, шумим, шумим, один шум стоит. Главное, чем дальше, тем больше.
— Звучно на этом свете, господа — подтвердил Бурский.
— Монах-арианин Юлиан наверняка оттого и вернулся к языческому многобожию, — сказал Ганин с этой новой для меня желчной усмешкой, — что ему осточертели христологические споры.
Все, кроме Ольги Павловны, рассмеялись, а я заверила Ганина, что отныне буду звать его Борисом-отступником.
Но Ольга Павловна всерьез обиделась и заторопилась домой. Владимир Сергеевич тайком улыбнулся и, простившись, направился в прихожую. Я встала, чтобы их проводить.
—
Сидите, Аленька, — остановил он меня, — вы отменно смотритесь рядом с Георгием Антоновичем. И вообще, вы хорошая дочь.Он вернулся и с нежностью потрепал отца по плечу. Я уловила в его словах некую печальную ноту, но сейчас мне было не до нее. Впрочем, я слышала, что у Багрова сложные отношения с дочерью.
Когда супруги ушли, отец сказал виновато:
— Я, пожалуй, пойду к себе.
Мы остались втроем. Борис Петрович проговорил озабоченно:
— Надо бы ему в санаторий.
Очевидно, я сильно изменилась в лице. Ганин понял мое состояние, он перевел разговор на Бурского и, явно стараясь развеселить меня, стал подтрунивать над Александром, чего, по врожденной деликатности, обычно себе не позволял.
— Как поживает Мария Викторовна? — спросил он, лукаво мне подмигнув.
Бурский нахмурился. Надо сказать, он не привык быть предметом шуток.
— Благодарит за внимание, — проворчал он.
Это была в известном смысле трагикомическая история. Женское чутье меня не обмануло. Бурский поколебал равновесие Камышиной, и это открытие ее повергло в состояние нравственного шока. По-своему она была цельной натурой и поэтому показалась себе ренегаткой. Однако страсти, как бывает всегда, возобладали над всеми доводами. И внезапно она явилась к Бурскому почти в невменяемом состоянии. Не берусь воссоздать весь ее монолог, но в конце концов она объявила, что его она любит и ненавидит, себя же за это презирает, а потому намерена на его глазах сейчас же выброситься в окно. Подозреваю, что подсознательно, скрывая это от себя самой, она ждала какого-то ответного порыва, но Бурский только напомнил ей, что здесь достаточно высоко. Эти слова Мария Викторовна, очевидно, приняла как издевку — Александр жил на девятом этаже, и в такой справке необходимости не было. Самое грустное, что в соседней комнате укрылась приятельница Бурского, особа с острым язычком. Выйдя из своего убежища, она сказала, что пришедшая без приглашения дама вправе распоряжаться собственной жизнью и никто не смеет препятствовать ей привести в исполнение свой замысел. Во всяком случае, она просит Камышину либо немедленно сигать из окна, либо удалиться обычным манером, ибо сама законная гостья ограничена во времени и не может ждать, пока роковое решение будет принято.
Все кончилось тем, что Мария Викторовна убежала «с какими-то заклятиями» (Бурский впоследствии так и сказал — не «с проклятиями», а «заклятиями»), дома же пыталась себя отравить — слава богу, медицина оказалась на высоте.
Скверная история. Вдобавок она не осталась в тайне — приятельница Бурского была болтуньей. Все это не прошло бесследно, — Камышина стала сильно похожа на городскую сумасшедшую, а Бурский заметно помрачнел. И хотя сама по себе такая реакция говорила в его пользу, мне было жаль прежнего Бурского, от чьей победоносной улыбки, бывало, кружилась моя голова.
— Ах, Александр, — вздохнул Ганин, — погубят тебя твоя красота и боеспособность! Помяни мое слово.
У Бурского бедная Мария Викторовна не вызвала никакого сочувствия.
Мы простились. Некоторое время их голоса доносились с лестницы, потом смолкли. Стараясь ступать осторожно, я тихонько вошла в кабинет. Отец спал. Лицо его было уставшим, словно после тяжелой работы, и, как мне показалось, обиженным. Я медленно отошла к окну и стала смотреть на Неопалимовский, чувствуя, как ко мне возвращается свербящая головная боль.