Внезапный выброс
Шрифт:
— Сделаем, — с готовностью заверил его Чепель, срывая крышку с изолирующего самоспасателя.
Пыль, устилавшая штрек, поглощала звуки, делала шаги неслышными, и лишь клубящееся черное марево показывало, что Чепель и Тихоничкин идут не по воздуху, а ступают по летучей тверди. Два удалявшихся по штреку светящихся конуса исчезли, превратились в мутное пятно: проходчики завернули в «печь» и на штрек пробивались только слабые отраженные лучи. Но вот и это пятно померкло — Чепель и Тихоничкин, сделав еще один поворот, вышли на просек. Егор Филиппович привстал на прямых руках, подался вперед, замер, ждет. Снова возникло мутное пятно. Оно разрасталось, светлело, потом раздвоилось, превратилось в две наплывающие на него фары. Егор Филиппович, поддавшись бессознательному порыву, несколько раз переступил
— Просек засыпан под самую кровлю, — безнадежно махнул рукой Матвей.
Комарников приказал:
— Просчитайте-ка, пока самоспасатели годны, сколько рам крепи от «шипуна» до забоя, на сколько рам до лавы можно пролезть.
Первым возвратился Чепель:
— До забоя — сорок две рамы.
Тихоничкин пролез двадцать восемь рам.
Комарников начал считать вслух:
— Сорок две и двадцать восемь — семьдесят. Семьдесят на ноль семь — сорок девять метров. Все опережение — девяносто. Забито углем, если считать от лавы, сорок один метр. Столько же, а то и больше, запечатано за ней. Значит, — приподнялся на локтях Егор Филиппович, — чтобы…
Случайно взглянул на Хомуткова, поперхнулся: Марк как открыл рот с перепугу, так и застыл с отвалившейся челюстью. А потом начал икать. Вздрогнув, он откидывал назад голову, поднимал к ушам плечи и издавал звук, похожий на вскрик спросонок едва оперившегося гусенка.
— Встань! — дернул его за рукав Комарников. — Крутани кран.
Из отвода ударил фонтан.
— Пей.
Окрик и вода сделали свое дело. Егор Филиппович тоже напился и вроде бы так просто, а на самом деле преднамеренно, с расчетом, протянул:
— Водички вдоволь, выживем…
И Хомутков ожил. Да и Чепель, и Тихоничкин, и сам Егор Филиппович другими стали, приободрились. Максим громко харкал, отплевывался.
— Наглотался этой — будь она неладна! — пылюки, теперь пять лет с. . . угольком будешь.
— Есть шанс подработать, — вроде про себя, но так, чтобы все слышали, сказал Чепель.
— На чем? — подскочил Тихоничкин.
— На дерьме, — с выдержкой ответил Чепель. — Запродашь его какой-нибудь фирме — там, на Западе, энергетический кризис, — и потечет валютка!
— Кто, кто, — принял вызов Тихоничкин, — а ты, Матвей, озолотишься: твой агрегат столько этого добра производит — один такое государство, как Монако, можешь топливом обеспечить, от кризиса спасти.
«Молодцы, ребята, — повеселел Комарников, — не унывают». Превозмогая внезапно пронизавшую боль, спросил:
— А «тормозки» уцелели?
Чепель и Тихоничкин похлопали по боковым карманам курток.
Комарников подал жест, означавший: «Давайте-ка их сюда», — и два увесистых свертка, уложенных в полиэтиленовые мешочки, перешли к нему. Он приобщил к ним третий, свой, и повернулся к Хомуткову.
— Мой остался под лавой, — виновато пролепетал тот.
Егор Филиппович сложил около себя «тормозки», достал из висевшего через плечо кожаного футляра газоопределители на метан и кислород и передал их Чепелю. Тот установил рубежи безопасного пространства. Они проходили примерно в трех метрах с одной и с другой стороны от «шипуна». Между ними — островок жизни. Дальше — опасная зона. Черту, за которой содержание кислорода снижалось до семнадцати процентов, обозначили поставленными на ребро горбылями.
— За них — ни шагу, — строго предупредил Комарников. — Справлять нужду — там, — кивнул на левый дальний угол огороженного четырехугольника. — Да после — уголька не жалейте, присыпайте получше. Светильники — мне.
Поставил их у изголовья, рядом с «тормозками».
— Ложись покучней.
Возле Комарникова притулился Хомутков, за ним — Чепель и Тихоничкин. Егор Филиппович выключил свет. Накатилась густая темень. Однообразный свист «шипуна» уже не казался таким невыносимым. Но лежать с открытыми, залитыми непроглядной тьмой глазами было невмоготу. Первым не выдержал Тихоничкин.
— Недельку позагораем, — как бы размышляя от нечего делать, начал он.
— А для тебя чем дольше, тем лучше, — отозвался Чепель.
— Это почему же?
— Может, про молочко от бешеной коровки
забудешь, — с неприязнью проворчал Чепель. Работящий и трезвый, он ненавидел пьяниц и лодырей, был недоволен, что Егор Филиппович взял в бригаду типа, от которого все на шахте отказались, и не скрывал своего отношения к Тихоничкину. Но Максим на него не обижался.— Не отвыкну, — простонал он, уже томясь неотвязным желанием рассказать историю своего падения. — Не отвыкну, — еще безнадежнее повторил Тихоничкин. — Гипнотизер, что от нее, проклятой, отговорить меня пробовал, сказал: «Чтобы болезнь излечить — надо устранить ее причину». Корень моей болячки — Бриллиант-Аметист. Устрани ее, попробуй… Сама устранит кого угодно.
— Неуж она такая решительная у тебя? — подзадорил Чепель.
— Черт, а не баба, говорю! — клюнул на подначку Тихоничкин. — А когда познакомились — обходительная была, ласковая. Я только с действительной возвратился, и хотя двадцать два уже стукнуло, а по женской части сосунком еще был. Вот она и взялась меня обхаживать. Я и растворился.
Засомневавшись, — слушают ли его? — Тихоничкин сделал паузу. Комарников, чувствуя, как тому хочется облегчить душу, негромко сказал.
— Говори, Максим, говори.
И Тихоничкин продолжал.
— Поженились. Флигелек у одного индуза — индивидуального застройщика, — значит, сняли. Живем. Она на свой медпункт ходит, а я над учебниками корплю, к экзаменам готовлюсь. И домашнее хозяйство веду. Придет с работы — полный сервис! Приляжем после обеда, она и заведет: «Умный ты у меня, Максимушка, дельный. В институт поступишь, инженером станешь. Хорошо это, соколик мой, да уж больно ждать долго. Считай, шесть лет. А на что жить будем? На мои шестьдесят рублей да на твою стипендию? Лишь за эту конуру двадцать в месяц отвалить надо. А еще прохарчиться, одеться… И будем мы в лучшие наши годы нищенствовать. А разве это жизнь, когда нужда?» «Что же делать? — говорю. — Потерпим». А она, мой Бриллиант-Аметист: «Есть выход». «Какой?» — спрашиваю. «Найти хорошую работу, такую, чтоб и заработок был и на жилплощадь можно было рассчитывать». Уговорила. Пошел на «Первомайку», За первый месяц две сотни заколотил, за второй — три… Через полгода — ордер на квартиру. Отдельную. Двухкомнатную. Со всеми удобствами. И тут она… — Тихоничкин шумно вобрал воздух, задержал дыхание, прорычал. — Р-развернулась… — Помолчав, заговорил медленней, глуше. — И пошло-поехало: гарнитуры, гарнитурчики, гардины, занавесочки, ковры, дорожки… Когда квартиру забила так, что и повернуться стало негде, наряжаться принялась. А это дело такое: если начала — по доброй воле до гробовой доски не остановится. Сколько не зарабатываю — все, как в прорву. Делаю намеки: пора, мол, и честь знать — огрызается и с такой ненавистью на меня смотрит, словно я преступник какой. Потом заметил: стыдно ей перед своими знакомыми и подружками, что муж у нее простой шахтер. Встретим кого-нибудь из них, она и начинает: «Мой Максим Мартыныч покоя не дает — пойду в институт. Пойду да пойду. Уж и не знаю, чем ему не нравится быть его величеством Рабочим классом?» Поет она эдак и мне подмаргивает, мол, подыгрывай. В добрую минуту сказал ей: «А что, Агния, может, и в самом деле за учебники засесть?» Заюлила. Вижу: и хочется ей инженершей стать, и заработок мой потерять боязно. Понял: нужен я ей как добытчик. И только. Нет у нее никаких чувств ко мне и не было. Потому и фамилию мою не взяла, свою, девичью, оставила — Бриллиантова! Хотел концы рубить, да поздно: две веревочки связали нас — Сергей и Виктор. Решил ради них терпеть. Попивать начал. Дальше — больше. А с ее стороны никаких протестов и даже содействие: спирт с медпункта приносит и на цитрусовых корочках настаивает. Сперва думал: не хочет, чтоб деньги на водку транжирил. Потом люди надоумили…
Тихоничкин заворочался, посопел и затих.
— Договаривай, раз начал, — толкнул локтем Чепель.
— Да тут и скрывать нечего: налево зад заносить начала, а чтоб муж не заметил, зенки спиртом ему заливала. Узнал — во всю под откос пошел. Теперь и остановиться рад бы — тормоза не держат. И зря ты, Филиппыч, перевоспитывать меня согласился. Не перевоспитаюсь я.
— Если бы захотел, перевоспитался бы.
— А ты знал, Филиппыч, хоть одного такого, который пожелал и бросил ее, проклятую?