Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения
Шрифт:
Такие-сякие,
Что ж, подымайтесь, такие-сякие,
Ведь кровь — не вода!
Если зовет своих мертвых Россия,
Россия, Россия,
Если зовет своих мертвых Россия,
Так значит — беда!
И хоть по ходу песни выясняется, «что вышла ошибка, и мы — ни к чему»,— но и здесь сам тон поэта, гнев его и боль полны чести и достоинства.
Теперь, когда предпочтение гражданственности едва поспевает за растущим спросом на нее, пафос этот кажется естественным и даже несколько
Но катится снова и снова
— Ура! — сквозь глухую пальбу...
Герой Галича, близкий автору, несчастен, загнан, трагичен — только не жалок. Жалок у Галича герой совсем другого рода — герой его сатирических повествований. Это фамильярный, неизбежно жуликоватый тип, отлично, казалось бы, приспособленный к условиям существования. Тот самый тип, который нам десятилетиями представляли с фасада в качестве «советского человека». Вот он-то у Галича поистине жалок, в обоих смыслах русского слова: и он жалок, и его жалко.
Он то и дело попадает впросак. Уходит в запой «знатный человек» Клим Петрович Коломийцев, так и не добившись «почетного званья» для своего цеха, производящего колючую проволоку. На черте безумия оказывается директор антикварного магазина Копылов, так и не сумевший решить: принимать ли на комиссию пластинки с речью Сталина («мне и взять нельзя, и не взять нельзя: то ли гений он, а то ли нет еще»). Не позавидуешь и герою «Баллады о прибавочной стоимости», который сжег мосты на родине, собравшись за наследством в буржуазную Фингалию, и которого революция в Фингалии отрезала от желанного капитала. Вот над этими — нормальными, правильными, «как все» живущими людьми издевается судьба, им грозит зловещей тенью сумасшедшего дома. Механизм юмора в том, как наливаются протестом и назойливо напрашиваются на сострадание эти не привыкшие ни к протесту, ни к состраданию голоса.— «Как завелся я тут с пол-оборота: «Так и будем сачковать?! Так и будем?!»» — «Вот и вникните в положение исключительно безобразное!» — «И пусть я псих, а кто не псих? А вы не псих?»
Героям этим и впрямь сочувствуешь — в унижении. В конце концов их путаные мозги, их душевная инфантильность, их немудрящая хитрость — человечнее того мифа о них, того «нового человека», которого десятилетиями тщетно воспитывали у нас. Как у Бродского: «Но ворюги мне милей, чем кровопийцы».
Эти-то песни принесли Галичу веселую раннюю славу в 60-e. Строки и образы их разошлись, как когда-то комедия Грибоедова, «на пословицы и поговорки».— «Нет на свете печальнее повести, чем об этой прибавочной стоимости»; «Мы стоим за дело мира, мы готовимся к войне»... Помню, в середине 60-x мой отец, работавший тренером по шахматам в ЦДСА, приносил оттуда переписанный от руки текст песни о товарище Парамоновой — стало быть, популярной и в офицерской среде. Мне рассказывали, что и солдаты в частях тайком слушали Галича. Сама товарищ Парамонова (с ее «Ты людям все расскажи, на собрании») давно сделалась нарицательным именем.
А лагерные песни Галича? «Облака плывут в Абакан...». Галич не «сидел».— «Люди спрашивают — откуда, где подслушано, кем напето?» — Галича мучило это лицемерное недоумение. Он огрызался: «Ну, а если б я гнил в Сучане, вам бы легче дышалось, что ли?»
Двигатель поэзии — воображение. А Галич был еще и человек театра, дар перевоплощения был у него в крови.
Он мог в фотографических подробностях «увидеть» даже то, что будет «лет сто» спустя:И кубики льда в стакане
Звякнут легко и ломко,
И странный узор на скатерти
Начнет рисовать рука,
И будет бренчать гитара,
И будет кружиться пленка,
И в дальний путь к Абакану
Отправятся облака...
Человеческое, гражданское чувство заставляло Галича петь о лагерях. Силой воображения Галич мог увидеть лагерь, артистически прочувствовать его.
Приблатненный язык этих песен роднит «вохровцев» и «зэков» между собой, а тех и других вместе — с жуликоватыми героями «воли». С тем же Климом Петровичем, сочиняющим на ходу колыбельную для женина племянника:
Мент приедет на козе,
Зафуячит в КПЗ.
Но в слове зэков есть у Галича и особое свойство: придержанность, что ли. Оглядка, недоговоренность, бережливость речи, подсознательно коренящаяся в уставе караульной службы: шаг вправо, шаг влево — считается побег... конвой стреляет без предупреждения... И — чтоб не сглазить. И — затаенная мстительность страдания. Смертельная вражда на грани полного взаимопонимания.
А в караулке пьют с рафинадом чай,
И вертухай идет, весь сопрел.
Ему скучно, чай, и несподручно, чай,
Нас в обед вести на расстрел!
Герой Галича жалок — и его жалко. Героинь Галича сплошь жалко — но жалки ли они? В них больше внутренней силы, чем у многих его героев-мужчин. Горе этих женщин неразделимо с их душевной щедростью. Тем малым, что у них осталось, они без оглядки делятся из сострадания и любви. Таковы вечная мученица из-за кассы («Веселый разговор»), своенравная Шейла («История одной любви»), «не предавшая и не простившая» героиня «Городского романса».
Может быть, Галич отчасти даже идеализировал своих билетерш, кассирш и продавщиц. Но тут уж его собственное — мужское — отношение к ним становится предметом поэзии, сообщая ей дополнительный оттенок нежности и благородства. «Жалеет, значит любит»,— всегда говорили женщины. Галич не только знает, но и любит своих героинь. Ворчливый сказ повествования скрывает интимное авторское чувство: «А ей мама, ну, во всем потакала...»; «Ну, была она жуткою шельмою...»; «А она вещи собрала, сказала тоненько...»
Крепко проехалась по ним новейшая история. Как было с Шейлой: «Ее маму за связь с англичанином залопатили в сорок восьмом». А у них самих на историю нет ни сил, ни средств, ни времени. Они заняты устройством нехитрых своих личных дел, но тут-то и брезжит их душевная красота.
Героине «Песни про генеральскую дочь» самой и невдомек, как ее беспросветная заброшенность отзывается всенародным горем. Караганда, где проживает она после «лагеря для детей врагов народа», забыта Богом и людьми. Что у нее есть? Хам-любовник, навещающий ее, пока «у мадам у его месяца». Смутная память: «А там — в России — где-то есть Ленинград, а в Ленинграде том — Обводный канал». Память эта — единственный источник света и в настоящем: «Завтра с базы нам сельдь должны завезть, говорили, что ленинградскую». И неистребимая женственность: «А ведь все-тки он жалеет меня, все-тки ходит, все-тки дышит, сучок».— Весь этот сердечно просветленный кошмар венчается почти кощунственной молитвой: