Бельгийский лимонад
Шрифт:
Сделал знак Чедуганову, переключая на него напряжение беседы. Чедуганов сказал:
— Хотя этот вопрос до перерыва уже возникал, считаю необходимым теперь снова, однако-то, вернуться к нему: были ли во время вашей службы у немцев расстрелы и приходилось ли вам в них участвовать?
Бовин непроизвольно поежился, слизнул на губах соль.
— В показаниях Данченко упоминаются такие факты — два таких факта, я их тоже теперь вспомнил. Первый случай — это когда на окраине села Темное была построена батарея или ее часть (точно не знаю, поскольку я в это время дежурил на Н/П, метров за 400 от батареи), и я услышал выстрелы.
Второй случай расстрела, при котором я присутствовал, был в маршруте, между Трубчевском и Почепом, в деревне Уручье. Там нас построили, чтобы расстрелять бывшего советского военнопленного Головцова, которого схватили при попытке перехода к партизанам. Нас построили, зачитали приказ, и командир взвода тяги нашей батареи Клибатенко дал команду «Огонь!»
Вся батарея выстрелила, и я в том числе, а Головцов побежал живой. То есть все стреляли мимо. Тогда Клибатенко догнал свою жертву и пристрелил. Он был жестокий каратель, Клибатенко, имел крутой крав, лично руководил рядом расстрелов сослуживцев. Все его боялись, больше, чем немцев. В нем чувствовалась классовая ненависть к Советскому строю...
— У меня больше нет пока вопросов, — сказал Чедуганов Голикову.
— У меня тоже нет, — присоединился Овсянников.
Голиков кивнул тому и другому, сказал:
— В таком случае переходим к следующему этапу, будем надеяться, что он станет последним, — поднял на Бовина глаза. — У нас, Василий Иванович, есть основания не поверить в изложение событий того периода, который начался в вашей жизни в 44-м году, вслед за расформированием в Млаве полка «Десна»...
Бовин, как это уже было незадолго перед тем, стремительно подался вперед:
— Это какие же такие основания?
— Мы их от вас не утаим, можете не сомневаться, но хотелось бы, чтобы вы не ждали, когда мы, что называется, припрем вас к стене...
— Это не в ваших интересах, — вставил Чедуганов.
— Чего теперь говорить о моих интересах, когда все вверх тормашками летит.
— Вверх тормашками летит неправда, которая, как вы сами говорите, мучила вас всю жизнь, — сказал Овсянников и, достав из папки написанное Бовиным «Признание», зачитал вслух: — «В действиях своей молодости глубоко раскаиваюсь, мучительно переживал, но не хватало мужества их официально обнародовать». Теперь у вас появилась такая возможность — наконец-то освободиться от этого груза.
Бовин поглядел на него затравленно, перевел взгляд на Голикова, потом на Чедуганова, просипел севшим на мель баритоном:
— Лихо у вас дело поставлено: трое на одного.
— Не трое на одного, — возразил Голиков, — а правда против неправды, один на один. Но мы ушли в сторону: что же было в действительности после Млавы?
— Хорошо, я все расскажу, я действительно устал от неправды, все расскажу, а там что будет, то и будет. Сам не понимаю, зачем после Млавы надо было мне придумывать про отправку на Восточный фронт. На самом деле нас в Млаве погрузили в феврале или в начале марта сорок четвертого года в вагоны и отправили вовсе не на восток, а в западном направлении...
— Весь полк или только вашу батарею?
— Нет, я говорю о батарее. Правда, в нее добавили еще людей из другой батареи этого же 621-го артдивизиона. Ехали долго, так как железнодорожные центры Германии были
тоже разрушены и завалены от бомбежек. Через несколько дней прибыли в город Аахен — это крайний запад Германии. Да я уже называл его в своем признании...— Там, где писали про работу в хозяйстве у бауэра?
— Да, про бауэра мне было легко придумать, поскольку за время пребывания в Аахене я хорошо изучил окрестности и знал, что в хозяйствах немецких крестьян батрачат русские парни и девушки...
— Так, понятно. Продолжайте.
— В Аахене нас сначала поместили в школу, где мы прошли карантин, потом перевели в стандартную казарму. Здесь велась строевая подготовка, изучалась матчасть орудий...
— Вы не оговорились: велась строевая подготовка?
— Именно, да. Не знаю, зачем это делалось, но так было. Когда нас поселили в казарме, меня определили денщиком к унтер-офицеру Утцу, я получал ему паек, ходил на городской рынок за свежими продуктами. Пропуск давался разовый, на несколько часов...
— Так, понятно. Эти детали можно опустить. Скажите, во время службы у немцев вам доводилось сочинять стихи?
— Стихи? — Бовин скользнул языком по белому налету на губах. — Ну, какие же там могли быть стихи? Постоянно точила мысль, что ты в стане врагов твоего народа. До стихов ли было!
— Нам тоже так представлялось, что вроде бы не до того, но тут обнаружился один ваш стихотворный автограф...
— Н-не помню, чтобы занимался этим. Можно взглянуть?
Голиков повернулся к Чедуганову.
— Это можно, однако-то, — кивнул тот.
Прошел к столу, порылся в овсянниковской папке, извлек тронутый желтизной фотоотпечаток в половину почтовой открытки — с него глядел молодой щеголь, гладкий, сытый, с пышной, обихоженной шевелюрой, в сером пиджаке в крупную полоску, с цветастым кашне на шее.
Показал снимок Бовину.
— Узнаете?
— Для родных фотографировался, в Случевск потом отправил. Там взяли?
Чедуганов вместо ответа повернул фотографию обратной стороной, прочитал вслух надпись:
«В память другу Василию Пожневу от Васи Родионенко. Помни дни нашей совместной жизни.
Пройдут наши юные годы Шумной и бурной волной, За счастье и радость свободы Может быть мы погибнем с тобой. На память я оставляю Свой двадцатилетий портрет, Судьбы своей ведь я не знаю, Но помни — мы друзья на весь век!Бовин сидел, огрузнув над столиком, прикрыв ладонью глаза, точно свет зимнего серого дня слепил его. В наступившей тишине стала слышна степенная поступь настенных часов.
— По молодости кого только в друзья себе не запишешь, — проговорил наконец, поднимая глаза на Голикова. — Он что, тоже дал на меня показания?
Голиков оставил его вопрос без ответа, спросил в свою очередь:
— Что можете рассказать о Пожневе, о ваших взаимоотношениях — тогдашних и теперешних?
— О каких теперешних? — вскинулся Бовин. — Я сто лет не знаю, где он и что с ним.