Пока, заяц
Шрифт:
Тёмка осторожно оглянулся и вдруг как крикнет:
— Моторострой! У меня к тебе только один вопрос!
И как вдруг на весь район запоёт строчку из одной старой песни:
— Do you believe in life after love?
А потом на меня посмотрел и тихонечко, в кулачок, засмеялся.
— Чего развопился-то? — я спросил его и достал сигарету из жёлтой пачки.
—
Я затянулся, довольно прищурился и произнёс:
— Да, точно. Всё лето ведь ещё впереди. И после армии, знаешь, такое вот прям ощущение на душе, как будто…
Тёмка вдруг меня перебил:
— Как будто весь мир в бараний рог скрутишь, да?
— Да. А ты откуда знаешь? Ты же в армии не был.
— Я из Америки когда вернулся, то же самое чувствовал. Так же, прямо как ты, на поезде из Москвы приехал. Дед меня с цветами встречал. Для меня та поездка в Америку была, как для тебя армия, понимаешь?
Я глянул на него с умилением и тихо засмеялся.
— Да ну не смейся, Вить. Я понимаю, что сравнивать странно. У тебя там всё-таки трудности и лишения были. Я больше имею в виду, что в психологическом плане это всё было похоже. Тоже вдали от дома, тоже целый год, один по сути, без родных, без друзей. Скучаешь, грустишь. Да, я там с автоматом не бегал, в пять утра не вставал.
— В четыре, — я поправил его и выдохнул дым. — В четыре утра, Тём.
— Ну, в четыре утра не вставал. И человеком себя ощущал. Но когда вернулся, Вить, — он вдруг замер и затерялся умиротворённым взглядом в далёких панельных грядках за рощицей пышных зелёных берёз. — Когда вернулся, тоже думал, что всё по-другому будет. Надеялся на что-то.
— И что в итоге?
— Да пойдёт, — Тёмка пожал плечами. — Многое, конечно, не получилось, не осуществилось. Зато тебя встретил.
Мы добрели до пустыря у родной Тёмкиной школы. Большущая пустыня дикой травы с проплешинами сухой земли, камней и гниющих кустов. Где-то посерединке футбольная коробка раскинулась, вся ржавая, кособокая, с дырявым забором, выбитыми дощечками и убитым в хлам искусственным покрытием. Не зелёное уже, и даже не коричневое, чернющее, как ночь, разметки давно не видать, а где-то куски голой мокрой земли наружу выглядывали.
Ворота — холодные, облупленные и ржавые — стояли только в одном углу, будто бы даже тихо покачивались на ветру и скрипели. А с верхней перекладины оборванный кусочек сетки висел. Висел и так же от ветерка тихо покачивался, как игрушка над кроваткой у малыша. Один-единственный софит на высоченной ржавой ножке уже давно не горел, просто так стоял, для красоты. Бессмысленным маяком светил непонятно кому своей пустотой и скромно терялся в бархатном сиянии полной луны.
Я немножко сощурился и прочитал вслух отрывок надписи на стене футбольной коробки:
— «Етка здоровья». Что за «етка» такая?
— Пятилетка здоровья, — объяснил Тёмка и посмеялся. — Нам этот стадион в две тыщи седьмом году вроде поставили. Свезли туда кучу репортёров, что ты. Надо же выслужиться,
показать, как тут у нас денег распилили на нужды детям. С уроков всем классом нас дёрнули, выставили нас, как массовку, вдоль вон той вон стены и по команде сказали кричать и размахивать руками. Два или три дубля, по-моему, отписали.— В натуре? — я посмеялся и воткнул бычок в дырку ржавого столбика, что торчал из самой земли.
— А чего я, врать тебе буду? Так и было. Сёмка даже интервью давал, сказал, «хочешь, я поприкалываюсь над ними?» С микрофоном к нему подошли, и начал им затирать, «я считаю, что наше правительство хорошо поступает, помогая молодым талантам и молодёжи, особенно в области спорта.» Так прям старательно пыжился, а самому эта коробка даже и не всралась. Мы с ним в футбол-то никогда и не играли.
Я скрипнул облезлой калиткой из белого дерева, и мы с Тёмкой вышли на стадион. Поднялись с ним на второй ряд серых скрипучих трибун и аккуратно сели на холодную деревяшку. Поёжились с ним немножко и обрадовались, что никакую занозу задницами не поймали.
А вокруг тишина такая сладкая и приятная, сверчки тихо-тихо стрекочут, собаки лают далеко-далеко в частном секторе. И рядышком берёзовая рощица тихонечко шелестит. Ветки так низко свисают, зелёными кончиками волочатся по пыльной земле. Слабый ветер подул и к нам на поле принёс смятую банку из-под газировки. Весь двор металлическим треском зазвенел ненадолго, звук этот от панельных и кирпичных стен отскочил и резко умер, когда ветер исчез.
— Я вот так же без тебя по Моторострою гулял вечерами, — Тёмка сказал мечтательно и костяшками постучал по сухой деревянной поверхности. — Как бы занозу нам тут не поставить, Вить.
— Гулял и чего? — нетерпеливо спросил я. — А дальше что? Один хоть гулял?
— Один, да. А с кем мне? Ну, с Сёмкой разочек, и всё. А так, да, один. Гулял и вспоминал, как мы с тобой после твоего последнего звонка так же шалабродничали. Я знаешь, чего делал? — он вдруг на меня посмотрел и ярко заулыбался. — Глаза так вот закрывал, — он закрыл глаза и чуть-чуть помолчал. — включал в наушниках твою любимую музыку, песню про шаурму. И шёл. Иногда даже казалось, как будто ты рядышком идёшь, когда кто-то проходил мимо и курил.
Тёмка глаза открыл, посмеялся немножко и спросил:
— Я ненормальный, да? Совсем помешался?
— Тём. Я у нас в части как-то раз сидел, там телик в углу стоял, и я случайно попал на повторы твоих любимых Букиных. Минуты даже не прошло. Только заставку услышал, и у меня вся морда тут же растаяла. Стою, как придурок, в соплищах весь, по телику там ржут, как кони. И тут майор заходит, говорит, «чё такое смотришь, чё грустишь?»
— А потом?
— Знаешь, как он на меня смотрел? Над Букиными он плачет. Больной. И ведь не объяснишь ему, да?
— Как уж не объяснишь? — Тёмка плечами пожал. — Сказал бы, что это любимый сериал твоей девушки, например.
— Не могу. Ты же знаешь, я врать не люблю.
Мы поднялись с ним на холмик, на котором стояла его школа. Огромный заасфальтированный пустырь. Асфальт уже старый, неровный весь и волнистый, по всему полотнищу острые камни выпирали какие-то. Чуть подальше Тёмкина школа стояла, трёхэтажная, старая и облезлая. Из бежевых и красных кирпичей, с решётчатыми воротами, ведущими во внутренний дворик. А ворота все завалены каким-то хламом, досками и старой мебелью, и не пройти внутрь никак.