Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения сомнамбулы. Том 2

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Поехали к Евсейке, на Лесной. И трамвай сломался как раз на горбу Литейного моста, посередине Невы. Проворная кондукторша бурила туда-сюда сбитень покорных тел, Евсейка, прижавшись, шёпотом вспоминал как мы промозглой ночью, спустя неделю всего после октябрьского переворота, угодили на мосту под стрельбу, легли на эти вот рельсы, в слякоть. Вожак патруля в кожанке тряс, дознавался; когда нехотя отпустил, заорал вслед зычно и нараспев, как дьякон, – мы ещё до вас, буржуйской сволочи, доберёмся. – Как видишь, до меня добрались, – улыбался Евсейка, показывая побелелые распухшие дёсны.

Затопили дровяную колонку. Евсейка с час, наверное, не вылезал из ванны, не мог поверить, что дома.

Потом водки выпил, не доев супу, заснул.

16 августа 1923 года

Отправились

с Соней за покупками, гуляли по Невскому.

У Большой Конюшенной столкнулись с Агнивцевым, только-только вернувшимся из Берлина. По обыкновению словоохотливый, он был весел, острил, хотя с каким-то неестественным возбуждением; заговорил вдруг об убийстве Набокова, долго надписывал свою книжечку.

Осколочек разбитой поэзии.

23 сентября 1924 года

Когда-то, теперь, думаю, в другой жизни, гостиничный портье, болтливый венецианец, с напускным ужасом жаловался на январские наводнения, на волны, которые гуляли по персидским коврам, разбивали напольные китайские – из авантюрных времён Марко Поло – вазы; лукавец, сцепив кисти замком, выразительно поводил чёрными глазками по сторонам, словно в богатейшем убранстве вестибюля только то осталось, что случайно уцелело в ежегодных буйствах стихии. Плутоватый сказитель развлекал кошмарами, а на старинных гравюрках, что висели за его плечом, рядышком с шикарным зеркалом, природное бедствие выглядело совсем не так драматично. В мёртвый для конторы Кука сезон подъём воды у Святого Марка выливался в презабавное приключение, в эдакое ритуализованное испытание верой – прихожане чинно, гуськом, шли из зимы в зиму к мессе по дощатым, хлюпающим мосткам.

Не иначе как в издёвку к услышанному в тот же день мне привиделась Венеция без воды: дворцы и церкви на сваях, как избушки на покосившихся курьих ножках. Не утерпел я и перенестись в Петербург, вообразить как невское наводнение уподобило бы его Большой Венеции: вместо улиц – широченные каналы, реки; удалые волны с пенными гребешками, вырвавшись на простор, бьют в Зимний, Адмиралтейство, гуляют между колоннами Исаакия.

И – прочь фантазии, свои ли, чужие сны!

Сегодня я воочию увидел Петербургское наводнение. Это – разлившийся Стикс, студёный, брызжущий инобытием в явь.

С ночи Нева вспухала, к утру выплеснулась в спусковые разрывы набережной, казалось, не вода поднималась, а дома опускались, весь город тонул, и не меня одного, наверное, резанула мысль – не кара ли?

Отчаявшись поймать извозчика, я по щиколотку шлёпал вдоль Летнего сада к островному пригорку Прачечного моста. Там, сям, лишённые и намёка на божественную стать, тёмные фигурки понуро брели по ледяной воде – безбрежной, подёрнутой стальным, стылым блеском, над утонувшими быками Литейного изрытой злыми волнами. Из холодного разлива, захлестнувшего привычные панорамы, испуганно высовывались удлинённые дрожью отражений колонны, чугунные штрихи ограды, чёрные стволы; я шёл на скукоженный грязно-жёлтый угловой дом, гранитные парапеты спасительным пунктиром ещё помечали границу скользкого мелководья мостовой и глубин Фонтанки, Невы.

В панике позвонил Евсейка: «Привал комедиантов» затоплен, гибнут росписи Григорьева, Яковлева; спросил задрожавшим голосом о том же, о чём я в суеверном страхе подумал днём – не повторное ли переименование града Петрова вызвало гнев Невы? Позже звонили Оля Фрейденберг, Аня – что будет?

Это ещё прелюдия, вода поднимается.

А я после вынужденного омовения ног расклеился. Соня взялась сбить жар, заваривает липовый цвет

26 октября 1932 года

Вышел по Кузнечному на Лиговку, к дому Перцова.

Все мускулы напряжены! Завидный слиток художественной энергии, которая нынче бездарно распыляется в невнятицах современных веяний, повсеместно

удручающих рациональной скукой.

Перечитывал мои итальянские – такие настойчивые, наивно-задиристые! – барочные изыскания, попытки группировать стили. Модерн, пожалуй, унаследовал страсть барокко к свободному формотворчеству, одолев при этом искушение перефразировать прошлые стили; на мой взгляд, модерн превосходил иные из них силой планов, пластикой, как фасадов, так и интерьеров. Кого не взволнует их дразнящая фантастичность, умопомрачительная перегруженность утончёнными, изящно, легко прорисованными деталями растительного декора, в котором восхищённый глаз блуждает, будто в дебрях экзотичного леса с бронзовыми лианами, разлапистыми пухлыми листьями, разновеликими бутонами-лампочками. При этом излюбленные – на взгляд многих, навязчивые – пластические темы модерна убедительно обновлялись в сопряжениях с городской топографией; барокко – это дворцы и церкви, гипнотизировавшие пространство, а модерн ваял мускулистое тело города.

Модерн не завершил исканий домашинного времени, не стал и отправным пунктом нового движения. Однако чем дальше, тем заметнее модерн будет обозначать желанную перспективу, ибо предвосхитил художественный идеал пластической плотности, которому начнут поклоняться, когда минуют чистилище конструктивизма.

Соснин вспомнил про…

отдавая должок

И глубоко-глубоко вздохнул, застрочил с весёлым автоматизмом.

«…стерильный геометризм, контрастирующий с прихотливо-извилистыми береговыми линиями озёр, шхер со скалами, поросшими соснами, иллюстрирует и символизирует неотрывный от природного ландшафта рационализм финской архитектуры, который всем миром признан в качестве её бесспорного и при этом органичного достижения. Однако плодотворная северная традиция, связанная в первую очередь с именами Аалто, Корхонена, Ревеля, супругов Сирен, похоже, ставится под сомнение новым поколением талантливых и амбициозных зодчих; они всё смелее порывают с геометризмом как привычной этикеткой национального стиля, ищут самовыражения в свободной, необарочной, зачастую иррациональной пластике. Так, студенческий центр в Отаниеми…»

Перечитывая, вычеркнул «необарочной, зачастую иррациональной».

14 января 1933 года

С полчаса проговорили с Александром Львовичем в приёмной Ильина. Как постарел! – нечёсаные седые космы, глаза потухшие. Да ещё шик последней моды, насмешка над памятной для всех, кто знал Лишневского в лучшие годы, франтоватостью – чёрные сатиновые нарукавники.

Горько шутил, мол, раньше рука повиновалась уму, сердцу, теперь ею верховодят рейсшина с угольниками. Прохаживались по красной дорожке, в анемично изогнувшейся приёмной зале не было посетителей, из сотрудников – лишь Тверской с Витманом привычно спорили, их силуэты выделялись на фоне окна.

Вспоминаю своё волнение – этаж за этажом поднимался дом у Пяти углов, вырастала башня и, казалось, весь мир вдохновенно преображался. Жаль Александра Львовича, жаль. И не рейсшину с треугольниками надо бы винить в душевных бедах, выпавших ему на старости лет. Каким ярким, увлечённым и продуктивным был он, и какая же неблагодарность судьбы его теперь угнетала; то, что создал он, тускнеет, ветшает, гордые и смелые, с острыми профилями, дома, воздвигнутые им на века, заболевают и умирают, словно время само отравило камни.

Вскоре после октябрьского переворота мы с Соней стояли на Биржевом мосту, поражённые трупным духом, которым неожиданно нас обдала знакомая панорама Дворцовой набережной. Всё было прежним и при этом – другим. Сейчас-то ясно, что налаженная жизнь обрушилась тогда вмиг, но мы ещё верили, что изменения – скоротечны, что всё на круги вернётся, а тревогам и дурным предчувствиям не суждено сбыться. Увы, предчувствия нас не обманывали. И вопреки внешним признакам краткого нэповского возрождения, сбывались страхи Добужинского, пропитавшие провидческие графические листы. Помню, допоздна засиделись у Бакста, прощались. Добужинский предрекал окончательную гибель Петрограда и тех, кто не покинет его, уверял, что вскоре нам нечем будет дышать… он уезжал, и Шагал, забежавший в тот вечер на полчаса, уезжал в Париж, и сам Леон – тоже.

Поделиться с друзьями: