Привет, заяц
Шрифт:
— Перед смертью не надышишься, да, Тём?
— Хотя бы полежим поболтаем? — спросил я его с надеждой и лёгкой дрожью в голосе.
Он улыбнулся, нежно обхватил мою дрожащую ладонь и сказал:
— Полежим и поболтаем. Давай, расстилай.
С открытой балконной дверью в ласковых объятиях летней прохлады мы с ним лежали на разложенном диване, укрывшись лёгким покрывалом, касались друг друга ногами, смотрели в потолок и шептались обо всём на свете. Иногда тяжело вздыхал то он, то я, видимо, вспоминая, что уже утром всего этого у нас не будет, но потом улыбки и глупые смешки растапливали
— Тёмка? — прошептал он.
— М?
— Спросить тебя хотел.
— Спрашивай.
— Только честно отвечай, договорились?
— Договорились.
— Скучать будешь?
Что за глупый вопрос, подумалось мне тогда. Конечно, буду. Не просто скучать буду, а убиваться буду, терзать на куски своё сердце и душу, буду рыдать по вечерам, захлёбываться соплями, разглядывая наши с ним полароидные фотографии, вдыхая аромат его любимого свитера. Но сказать я ему всего этого не мог, разве говорят вслух о таких вещах? Думать-то о таком иногда было неловко, а тут вслух говорить.
И я скромно ответил ему:
— Буду. Буду скучать.
— И я буду.
Он полежал, задумчиво глядя в потолок, погладил меня по волосам и опять спросил:
— Ждать будешь?
Я знал, как важно для него было в эту ночь услышать мои однозначные ответы на эти вопросы, но они мне казались почему-то такими неловкими, так меня смущали, и вместо банальных слов я повернулся на бок и уткнулся своим лицом в его грудь, лёг на неё, обхватил его тело своей рукой и стал наслаждаться музыкой его сердца, которое пока ещё билось на этом диване посреди моей комнаты.
— Будешь ждать-то меня? — не унимался Витька.
Я легонько дёрнул головой, достаточно, чтобы он разобрал утвердительный ответ, закрыл глаза и погрузился в наш с ним миг наслаждения. Он робко поцеловал меня в лобик, негромко так чмокнул губами, отчего я слегка съёжился и заулыбался в приятной неге. Я надеялся, что он не станет спрашивать меня, буду ли я весь этот год ему верен, не стану ли заниматься какой похабщиной не пойми с кем. И этих вопросов он мне так и не задал, видимо, знал, что ни за что на свете не смогу предать наши с ним чувства, свою хрупкую любовь, не смогу ранить родное мне сердце.
— Вить?
— Чего?
— Верхнекамск без тебя будет какой-то не такой. Не Верхнекамск даже совсем.
— Без тебя тоже, Тём. Спи давай, ладно, заяц? Я сам уже вырубаюсь.
Заяц.
Сколько я ещё не услышу это глупое и забавное, но такое уже родное моим большим ушам слово. И вряд ли он станет меня так называть по телефону, вокруг ведь будут другие солдаты, ещё не дай бог услышат, придётся нам с ним шифроваться, будет называть меня Тёмычем, делать вид, что разговаривает с другом или братом. И на каком-то своём уровне
он мне и был и другом, и братом, и самой значимой в моей судьбе фигурой, силуэт которой вёл меня за собой в наше с ним будущее, наполненное чем-то прекрасным и особенным, будоражащим сознание.Я подполз к нему поближе, лёг ему на грудь, а он крепко меня обнял, улыбчиво посмотрел на меня, краешек его губы неловко подрагивал, а в его мерцающих в свете уличных фонарей зелёных глазах я прочитал нотки довольной радости и благодарности. Ещё долго я ловил на себе его волнительный стальной взгляд, слушал его дыхание, ощущал перекат тугих мышц под тонким слоем кожи, а потом вдруг почувствовал, как он еле слышно засопел, забыв свою крепкую руку у меня на плече.
Я старался ловить каждый его вздох, запомнить, как он звучал, как ощущался, что я при этом испытывал, старался отпечатать эти моменты в недрах моего сознания и бережно сохранить их в пыльных архивах моей памяти. И знал ведь, что ближайший год буду доставать эту плёнку воспоминаний очень и очень часто, наверно, каждый день, может быть, даже по нескольку раз. И что будет эта плёнка для меня единственным на этом свете кусочком, связывающим меня с Витькой, с его душой, с его лаской и заботой, с его домашним и родным присутствием, с его бархатным голосом и нежной натурой. И в эту ночь последний раз перед его уходом в армию я умиротворённо закрыл глаза, утопая в блаженстве его дыхания и теплоты.
Наутро мама специально проснулась пораньше, приготовила нам с Витькой кофе, бутербродов, за завтраком я заметил, как она с какой-то тоской поглядывала иногда то на меня, то на него, чувствовала нашу с ним тревогу, и всё это напоминало мне то холодное и пугающее чувство невыученного домашнего задания перед самой школой, где ты точно знал, что тебя отчихвостит злая учительница. Он взял мою сумку с припасами, обещал переложить всё в свою, которую сам заготовил дома.
И вот он стоял в дверях моей квартиры, и это был последний раз, когда я мог обнять его или поцеловать, физически ощутить его тепло и любовь, чтобы ненароком не словить на себе непонимающих шокированных взглядов, последний раз, когда я мог прикоснуться к нему по-настоящему, не прикидываясь друганом или братом, когда мог быть самим собой, его лопоухим зайцем, который весь дрожал и не хотел его отпускать.
Мама стояла позади меня, смотрела на нас с Витькой, наблюдала за этим щемящим душу моментом нашего прощания. Он в последний раз горячо поцеловал меня в губы, положил свою тяжёлую руку мне на щёку, обжёг меня изнутри своим пламенным языком, посмотрел мне в глаза, глядел в них так пристально, так долго, не выпуская меня, будто хотел мне что-то безмолвно сказать, а я только и думал, как бы убить в горле холодный накатывающий комок. Он прижал меня к себе, я уткнулся мордой в его олимпийку, жадно втянул носом его дезодорант и сигаретный дым, предался короткому мигу наслаждения, когда он поглаживал меня по волосам и еле слышно шмыгал, но совсем громко не всхлипывал.
Я отошёл в сторонку и пустил к нему маму, она приобняла его, похлопала по спине, погладила по его коротким волосам, поцеловала его в щёчку.
Потом перекрестила его и тихо сказала:
— Давай, сынок, возвращайся поскорее, ладно?
И эти её слова выстрелили мне свинцом в самое сердце, пуля будто прошла насквозь и оставила зияющую дырку пустоты и бесконечной обречённости, которую теперь сможет залатать лишь он своим присутствием в моей жизни, когда вернётся через год после службы. Я был бесконечно рад, что она так трепетно к нему относилась, называла этим ласковом словом «сынок», которое раньше предназначалось лишь для меня, этой лаской она теперь делилась и с ним, всеми силами показывая, что его возвращения в нашем доме отныне ждали больше, чем Нового года.
И он исчез в утреннем свете подъезда, а мама закрыла за ним дверь, оставив меня наедине с одной лишь мыслью, что скоро я смогу увидеть его ещё раз на вокзале, смогу увидеть, но не смогу прикоснуться, между нами возникнет невидимая стена человеческого неприятия, а на лице вырастут каменные маски для нашего с ним очередного спектакля о двух друзьях. Мама мне ничего не сказала, будто боялась даже на меня посмотреть, понимала, что единственный лучик света, что был способен развеять мрак моего одиночества и скорби, только что вышел через нашу дверь и не войдёт в неё еще очень долго.