Внезапный выброс
Шрифт:
Вскоре обживаемая половина дна кратера превратилась в гладкую, с небольшим наклоном в сторону выработанного пространства, площадку. Закрепив на рештаке шланг с таким расчетом, чтобы воздух равномерно обдувал эту площадку, Пантелей Макарович шутливо отрапортовал:
— Опочивальня готова!
И лег на спину, поставив у изголовья погашенный светильник. Рядом расположился Ермак. Марина тоже включила аккумулятор и подумала: «Какое это счастье, если не считаешь, сколько минут тебе осталось жить!»
Как давно Марина увидела у своих ног сбитого углем и вынесенного из разреза Ермака? Ей мнилось, что случилось это не десять — двенадцать часов, не две-три смены назад, а намного больше! И все это время смертельная опасность, неотступно преследуя их, полностью владела ее сознанием. Она беспрерывно торопила
— Я виноват перед тобой. Знаю: забыть обиду трудно, но простить можно. Прости меня, Марина…
Шепот становился горячее. Ее голова оказалась у него на груди. На мгновение у Марины появилось желание оттолкнуть Ермака, отодвинуться от него, сказать: «Я простила тебе обиду и почти забыла ее. Но у меня, понимаешь, есть парень… Хороший парень… Он любит меня… И я тоже его люблю». Марина только подумала так, а сказать ничего не сказала. Потом голос Ермака как бы отдалился, но она отчетливо слышала каждое его слово. «Я люблю тебя, Марина, — говорил он. — Одну тебя. И никого больше. Помнишь, ты спрашивала: «Бывает ли тебе страшно?» Я засмеялся тогда и ответил: «Мне некого и нечего бояться!» Если бы ты сейчас об этом спросила, теперь бы я ответил: «Да, бывает. Каждый раз, как подумаю, что могу потерять тебя».
Марина не могла понять: то ли все эти слова Ермака пригрезились ей, то ли он и в самом деле говорил их? Ей казалось: если напрячь слух — она снова услышит объяснения. И Марина напряглась вся, вновь вслушалась… Но ничего, кроме шипения сжатого воздуха, не уловила. Потом к нему подметались звуки, напоминавшие шлепки женщин, обмазывающих глиной стены саманной хаты, — шлеп, шлеп, шлеп… Шлепки участились, сделались гулче, сильнее, будто мазальщицы, не укладываясь в срок, стали поторапливаться. Марина включила лампу. В щель между ребром рештака и кровлей вылезала густая, как клей, паста. Собираясь в увесистый валек, она скатывалась по шероховатой поверхности рештака и плюхалась на породный настил. Вода, сочившаяся из почвы, разжижала ее. Паста становилась подвижной жидкостью. Всхлипывая, жидкость эта исчезала в зазорах между «коржами» и появлялась в углублении на противоположной стороне их обиталища.
Жур услышал шлепки одновременно с Мариной, но когда увидел, откуда они исходят, — сразу растолкал Ляскуна. Пантелей Макарович протер спросонок глаза, встревоженно, как бы спрашивая самого себя, протянул:
— «Фи-ал-ка?»
И все они подумали об одном и том же. И, не сговариваясь, поднялись. Когда лучи лампочки Пантелея Макаровича с «коржа», затопляемого «фиалкой», переместились на Ермака — тот задержал дыхание, сполз вниз и принес напарнику этот «корж». Выбирая из хаотического нагромождения «коржи» и сподручные глыбы сланца, Ермак подавал их Ляскуну, а тот, слой за слоем, укладывал и укладывал породу, все выше и выше поднимая спасительный «пьедестал». Марина светила Ермаку и направляла шланг так, чтобы, подходя с очередной ношей, он мог не только вдохнуть свежего воздуха, но и подставить под его прохладную струю разгоряченное тело. Чем выше поднимался их подземный «пьедестал», тем труднее становилось Ляскуну и Журу. Вначале «коржи» наполовину были сухими, потом уже — чуть затянутые «фиалкой», а вскоре Ермак вынужден был погружать
в нее руки по локоть, до плеч. Приседая, он задирал вверх подбородок, чтобы не захлебнуться. Порой, оскользнувшись, Ермак окунался с макушкой, и Марина вся замирала, ожидала с тревогой, пока он вновь покажется над грозно взблескивавшей в свете шахтерской лампы «фиалкой».Пантелей Макарович, подняв кладку на тридцать — сорок сантиметров, оставлял небольшой уступ — ступеньку, и начинал выкладывать следующий слой. По этим ступенькам он приспускался к Ермаку, подхватывал глыбу или «корж», вскидывал склизкую ношу на плечо, прижимал ее рукой к голове и устремлялся опять наверх. От него шел пар. И весь он был словно в мазуте.
И вот «пьедестал» поднят выше человеческого роста. На нем можно не только стоять, но и сидеть. Ляскун посигналил светом:
— Шабаш. Лезайте ко мне.
Ермак помог взобраться Марине, затем и сам покарабкался. Пот струился по его лбу, щекам, шее.
Ляскун уже возился со шлангом, закреплял его. Они уселись бок о бок, ноги — на ступеньке, колени — упираются в грудь, на них можно положить подбородок. Но сидеть было неудобно. Тогда они откинулись назад, прислонились спинами к рештаку, им удалось слегка расслабиться, и дышать стало легче.
— Затемнитесь! — приказала Марина. — И без надобности аккумуляторов не зажигать. Потребуется — посвечу. Мой без стекла, первым его и используем.
Встала, еще раз проверила, надежно ли закреплен шланг. Свернутый в кольцо, он был прижат породой к рештаку и нацелен на кровлю. Отраженные, потерявшие упругость, струи воздуха еле доходили до них, но напора этих струй было достаточно для того, чтобы оттеснить метан. «Что ж, можно жить». Марина погасила свет, умостилась на прежнее место и притихла. В навалившемся безмолвии слышалось лишь размеренное шипение воздуха, да все так же неостановимо раздавались шлепки «фиалки». Постепенно они участились и перешли в глухое клокотание, словно неведомое чудовище прополаскивало горло.
— Чуешь? — заговорил вдруг Ляскун, невольно переходя на родной, украинский язык, и это выдало его крайнюю тревогу.
— Слышу, — отозвались в один голос Марина и Ермак.
— Трэба подывыться.
Марина включила аккумулятор.
Щель между рештаком и кровлей превратилась в продолговатую дыру — расквасило и вымыло слой сланца. И вязкая «фиалка» уже непрерывно струилась по желобу, оставленному Пантелеем Макаровичем в кладке, стекала вниз.
— Кэпсько, — вздохнул Ляскун.
— Давай без паники, — толкнул его локтем Жур.
Марина тоже не разделяла беспокойства Пантелея Макаровича. Даже сооружение «пьедестала» считала неоправданным. «Перестраховались вы, Пантелей Макарович, побоялись: зальет, мол, этот чертов колодец и нас в нем. Забыли, что его противоположная сторона — выработанное пространство, а «фиалка», хоть и малоподвижная, но все-таки жидкость. Проложит себе русло и потечет на откаточный. Но за излишнюю предосторожность осуждать вас не стоит. В нашем положении лучше переборщить, чем недоборщить… Переборщить, недоборщить»… — бормотала Марина и неожиданно увидела перед собой огромную поливенную миску дымящегося украинского борща. На его зыбкой поверхности, как звездочки, покачивались крупные блестки жира. Тесня их, от середины неторопливо расплывалось белое облачко сметаны, охватывая желтоватый выступ мозговой косточки. И Марина явственно почуяла густой наваристый дух. Пробудилась от хватающей, вызывающей тошноту боли в животе. Вспомнила о приготовленном мамой свертке, который в спешке, боясь опоздать к наряду, забыла на столе в кухне. И потянуло запахом любимого с детства ржаного хлеба. К нему примешался аромат жареного мяса и лука. Зажгла свет. Ермак протягивал ей выглядывавший из оберточной бумаги, величиной со спичечный коробок, бутерброд и термос:
— Подзарядись чуток.
— А ты?
— Уже, — с небрежностью сытого человека сказал он, глотая голодную слюну.
Крошечный бутерброд лишь раздразнил аппетит. Голод рассвирепел еще пуще. Но два глотка теплого кофе приглушили боль в желудке, и на Марину снова накатилась дрема. Сквозь нее, откуда-то издалека-издалека, долетел придушенный разговор:
— Посветить бы…
— Видно и так.
— Что тебе видно.
— Что «фиалка» под задницу подпирает.
— Неуж такая посадка, что никакой утечки?